Клуб "Преступление и наказание"
http://clubpn.org/forum/

Хорошо темперированный клавир
http://clubpn.org/forum/viewtopic.php?f=2&t=1316
Страница 1 из 1

Автор:  Айзик Бромберг [ 29 мар 2009, 00:57 ]
Заголовок сообщения:  Хорошо темперированный клавир





Я люблю свой дом.
Огромный, скрипучий, рассохшийся на солнце, разбухший от сырости деревянный дом. С ходящим ходуном полом (здесь нужно говорить "палуба"). С кучей ярусов, галерей, кают, трапов. Весь, от чистой и ухоженной верхней палубы и до сырого, душного, темного трюма с хлюпающей под ногами водой, набитый шевелящимися людьми и похожий на гигантский муравейник. Живущий своей деловитой, еще не понятной мне жизнью, которая никогда не замирает полностью.
Я люблю свой дом. Другого у меня теперь нет.
Мы все, дюжина мальчишек от десяти до шестнадцати лет, драим верхнюю палубу. Старательно елозим тряпками по грязно-белым сосновым доскам, наводя чистоту. Мыльная вода течет ручьями, штаны промокли на коленях, но мы не обращаем внимания. Нам хорошо.
Погода ясная, ветер слабенький, работа посильная, и, кстати, скоро на обед, поэтому мы веселы, как птички.
Верховодит у нас Билли, крепкий мосластый парень, на вид совсем взрослый. У него большое будущее, так говорят взрослые, и я им верю.
Я здесь новенький. Принимают меня пока прохладно. Больше всего на свете я боюсь, как бы меня не посчитали маменькиным сынком. Поэтому я изо всех сил стараюсь выглядеть старше, чем есть, и держаться независимо. Получается плохо. Но сейчас думать об этом не хочется, на душе легко. Видимо, я заразился общим настроением.
Время от времени мы перебрасываемся парой фраз, а раз даже раздается чей-то сдавленный смешок.
Со своего места за нами вполглаза наблюдает вахтенный. По моим меркам, он уже старик - лет сорока, не меньше. Виски седые, вокруг глаз морщины. Услышав смех, он нахмурился, но промолчал. Вообще-то болтовня за работой не приветствуется, но если поблизости нет начальства, на это смотрят сквозь пальцы.
Почуяв маленькое, но такое драгоценное послабление, мы еще больше веселеем. Я чувствую себя почти счастливым.
Внезапно Билли толкает меня в бок. Я оборачиваюсь.
На палубу вышел лейтенант Дулитл. Всех их я еще не помню по именам и званием, но этого ни с кем не спутаешь: высокий, прямой, будто палку проглотил, лицо бледное, как у покойника. Его недолюбливают все, даже мы, мальчишки, почти не скрываясь, посмеиваемся у него за спиной. Если честно, мне его немножечко жалко, взгляд у него тоскливый, он не прижился на борту, он такой же изгой, как и я сам...
Будто угадав мои мысли, Билли подмигивает и шепчет прямо мне в ухо:
- Хорош? Гляди, пуговица на обшлаге отлетела. Ну что, парень, слабо тебе подойти и сказать ему...
- Нельзя же первым...
- Что, струсил?
- И ничего не струсил, - бурчу я под нос, чувствуя, что попал в ловушку. К нашему разговору уже прислушиваются остальные, все взгляды устремлены на меня. Кто глядит вопросительно, кто с насмешкой, кто со скукой и презрением, как бы говоря : да нет, где ему...
И тогда я поднимаюсь с колен. Тщательно отряхиваю штаны. И, подталкиваемый взглядами зрителей, медленно направляюсь к Дулитлу.
Он встречает меня настороженным взглядом, чуя недоброе, но отступать поздно, на него уже смотрят все. На миг я ощущаю слабый укол совести, но стараюсь не обращать внимания. Офицер и правда выглядит жертвой, и теперь уже во мне самом просыпается азарт.
- Прощения просим, сэр, - заявляю я с показным смирением, но пялясь на него во все глаза, - у вас на обшлаге пуговицы не хватает...
Он из последних сил сдерживается, чтобы не опустить взгляд на собственный рукав. Тонкие бледные губы сжимаются.
- Да как ты смеешь, - сдавленно произносит он, - дисциплину забыл?
- Никак нет, сэр, - нахально заявляю я, подбадриваемый взглядами товарищей, - не забыл.
- И что же такое, по-твоему, дисциплина? - спрашивает он, сверля меня глазами.
Я оглядываюсь и лихо подмигиваю Билли и остальным: знай, мол, наших.
- Дисциплина, сэр, это... это вроде как кольцо в носу у быка - хочешь не хочешь, а потянули тебя за него, и пойдешь как миленький...
По палубе рассыпается дружный смех. Но не успеваю я насладиться триумфом, как невесть откуда взявшиеся стальные пальцы стискивают мое ухо и почти поднимают в воздух.
Обладателя пальцев я не вижу, но этого и не требуется. На борту есть только один человек, обладающий такой хваткой.
- Лейтенант Дулитл, - раздается в полной тишине капитанский голос, - попрошу вас заглянуть ко мне в каюту. Минут через пять, вот только черкну записку и отправлю к боцману с этим смелым молодым человеком...





... - Сэр, разрешите доложить, юнга Браунинг по приказанию капитана прибыл.
Мне четырнадцать, кожа обгорела на солнце, на носу веснушки, рыжеватые волосы коротко острижены, голос хриплый от вечной простуды, руки в мозолях и порезах, босые ноги - тоже. Из одежды имеются только широкие короткие штаны и серая рубаха с чужого плеча, с рукавами, закатанными выше локтя. Я переминаюсь на месте из-за неловкости и упорно смотрю себе под ноги.
- Что-то не припомню. Новенький? В глаза смотреть.
Чуть поднимаю голову. Щеки уже горят, хотя тон говорящего вполне ровный и даже дружелюбный.
- В глаза, юнга. Не в подбородок.
Выполняю приказ. Передо мной высокий мужчина средних лет, ладно сложенный, в суконной куртке. Лицо мрачноватое, но вроде бы не злое... Только мне все равно не по себе.
Слухи об этом человеке ходят разные. Говорят, при исполнении своих обязанностей он особо не зверствует, но и спуску, если что, не даст...
Сейчас, похоже, наступило то самое "если что".
Налюбовавшись моей испуганной физиономией, он снисходит до вопроса:
- С чем пожаловал, юнга?
Я молча протягиваю записку, содержание которой мне хорошо известно. Подателю сего отпустить дюжину ударов вполсилы, для первого раза. За нарушение дисциплины и пререкания с начальством.
- Вот даже как, - слегка удивляется он, - и что ж ты такого натворил?
- Заговорил первым... сэр.
- А еще? Маловато пока, на дюжину не наберется. Что еще было, признавайся.
- В ответ на замечание надерзил, - отвечаю я бесцветным голосом, глядя в сторону, чтобы он не заметил слез, уже навернувшихся на глаза.
Мой собеседник хмыкает, пряча улыбку. Должно быть, протокольный стиль ответа его позабавил.
- Да, вот теперь верю, дюжину ты честно заработал... Устав знаешь, юнга?
- Так точно, сэр...
- Знаешь, да плохо, - качает он головой, - будем повторять. А это для лучшего запоминания, - добавляет он будничным голосом, выкладывая на стол плетеную однохвостку, при виде которой меня пробивает пот.
Не глядя на меня, мужчина разминает руки, хрустя суставами, и со свистом наносит несколько пробных ударов в пустоту.
- Ну, что стоишь? Помнишь, что делать положено?
- Д-да...
- Так вперед, спускай штаны и ложись. Вот сюда.
Легко сказать. Ноги будто к полу приросли, горло сдавило так, что не сглотнуть...
- Ну? Шевелись, юнга, пока я добрый. А то ведь добавлю, хуже будет.
Все, дальше тянуть нельзя. Подхожу к рундуку, застеленному парусиной. Решившись, рывком спускаю штаны. Теперь опуститься на колени, животом на крышку...
- Вот так-то лучше. Руки вперед и сложить вместе.
Запястья охватывает шершавая веревка. Не слишком туго, чтобы не давить, но и не вырвешься.
- Молодец. Теперь запоминай. Будешь держаться нормально - получишь только дюжину. Нет - добавлю. Каждый удар считать. На вопросы отвечать четко и сразу. Кричать можно, дергаться можно. Вскакивать - нет, за это тоже добавка. Как понял, юнга?
- Все понял, - тихо отвечаю я, заранее давясь слезами.
- Отставить реветь. Получишь сколько положено, ничего, не ты первый, не ты последний. Прими как мужчина. Понял?
- Так точно, - как ни странно, от его слов и правда стало чуть легче. Ровно настолько, чтобы хватило сил выдержать. Не молча, конечно, какое уж тут молча - но выдержать, дожить до конца, не сломавшись...
- Молодец. Считай.
... Хорошо, что я ждал удара - и сумел сдержать крик. Раздался резкий свист, зад обожгло, как огнем - но пока еще терпимо...
- Раз.
- Прекрасно. А теперь скажи, юнга, чем взрослый мужчина отличается от мальчишки?
"Тем, что с него штаны не снимут за любую провинность", - очень хочется мне сказать, но я благоразумно сдерживаюсь.
- Не могу знать, сэр...
- Тем, что мужчина умеет платить по счетам.
И тут же снова свист, удар, уже сильнее, и я начинаю скулить. Но, опомнившись, поспешно произношу:
- Два.
- То-то же. А если мужчина знает, что расплатиться не сможет, то не станет и в долги залезать, верно?
Ох, вот теперь уже серьезно... От третьего удара я вою в голос. Только через полминуты удается выдавить :
- Три...
- Так держать. А теперь ответь, юнга, что по уставу ты должен делать, пока к тебе не обратились?
- А-ааа! Четыре. Молчать должен...
- И слушать, что говорят. Так?
- Да... ой, больно...
- Это еще не больно.
- Ооой...
- Отставить. Дальше. Если к тебе обратился вышестоящий, что полагается делать?
- А-ау!! Пять...
- Что полагается, спрашиваю?
- Отвеча-ать... ой...
- Правильно. А как отвечать? - Свист, удар, я ору изо всех сил:
- О-ааа-у!!! Шесть... Ой, не могу больше...
- Можешь, можешь... Ну?
- Отвечать... по уставу...
- Именно. А посторонние разговоры при этом допускаются?
- А-а-а!!! Ой... Семь... никак нет, сэр...
- Умнеешь на глазах, давно бы так. А теперь давай повторим пройденное. Для чего ты здесь?
- А-ааа! Восемь... Сэр, ну хватит, пожалуйста, я все понял...
- Нет, еще не всё. Ты здесь, чтобы учиться. Ясно?
- Яс... Оооой... девять... ой, больно...
- А как же, больно. Ничего, запоминай. Долгов наделал? Знал, чем придется платить?
- Зна-ал... Мама! Аай... десять...
Я давно реву в голос, не стесняясь, чего уж там.
- Правильно. Ничего, поплачь, полезно. Для запоминания. Кто слова понимает, того словами и учат. Будешь слова понимать - больше ко мне не попадешь. Понял?
- П-понял... Не надо больше, пожалуйста...
- Что значит не надо? Назначена дюжина, так дюжину и получи, не увиливай. В другой раз подумаешь, влезать ли в долги или не стоит... Запомнил?
- Аааай! Одиннадцать... запомнил... Хватит...
- Хорошо. А теперь последний, для закрепления...
- ААААА! Ай, больно... больно... двенадцать...
- Молодец, нормально выдержал. Все, давай руки. Сам встанешь?
- Угу...
- И запомни: не захочешь - больше с тобой не увидимся. На, выпей водички, герой.
Я жадно припадаю к кружке. Он терпеливо ждет.
- Ну? Будешь еще рот открывать не по делу?
Я энергично мотаю головой, не чая поскорее убраться из этих гостеприимных стен.
- Порядок, - кивает он, - усвоил, вижу.
И улыбается, чуть заметно, углом рта:
- А теперь - иди и не греши...




Оказавшись за дверью, я решительно вытираю рукавом глаза и нос. Пальцами приглаживаю волосы. И двигаюсь к трапу наверх, тихонько подвывая на ходу: идти мне больно. Вот впереди замаячило яркое пятно солнечного света - выход на верхнюю палубу.
Я невольно зажмуриваюсь. Тут точно точно так же светло, тепло и свежо, как полчаса назад. Значит, пока я был там, в другом мире, с тонкими деревянными переборками, широким низким рундуком и жуткой болью ударов, здесь, наверху, ничего не изменилось. А веселья так даже прибавилось.
Меня явно ждали. Побросав работу, стайка хихикающих мальчишек толпится у трапа.
- Глянь, ребята, адмирал Нельсон собственной персоной, - радостно приветствует меня Джон. - Какая честь для нас, сэр...
- А ты у нас парень голосистый, - одобрительно кивает Сай, - вон как верхние ноты выводишь, мы тут прямо заслушались... Сколько ему влепили, Боз?
- Дюжину, в точности, - отвечает добродушный толстяк Боз, расплываясь в улыбке, - сам считал. Такой стоял визг - и не хочешь, а услышишь...
Я стою как громом пораженный, потом растерянно поворачиваюсь к Билли, который один из всех до сих пор не проронил ни слова.
- Билли... ну вы чего...
- А это кто, парни? - произносит Билли с искренним удивлением, обращаясь к остальным, - что-то не припомню... - и снова смотрит на меня, - вы заблудились, юная леди? Отстали от гувернантки? Так не взыщите, если что, мы ребята простые... ну иди сюда, милашка, не ломайся,- и, подмигнув мне, под общий смех награждает смачным поцелуем кончики собственных пальцев.
И тут я совершаю огромную глупость - развернувшись, всхлипываю и со всех ног бросаюсь бежать - вперед, без дороги, не глядя, не думая - лишь бы прочь от этого позора.
Радостное улюлюканье, доносящееся мне вслед, подтверждает, что представление прошло без сучка без задоринки.




Мне четырнадцать, и больше всего на свете я боюсь насмешек в свой адрес. Даже случайно услышав за спиной смех, я вздрагиваю, уверенный, что это надо мной.
Гордыня - смертный грех, но боюсь, я предпочел бы быть обвиненным в самых страшных преступлениях, включая смертоубийство и государственную измену, только бы не в том, что я чего-то не умею, не знаю или не могу. Чего-то такого, что положено уметь, знать и мочь всем.
Забившись в один из многочисленных закутков артиллерийской палубы, я просидел там до сумерек.
Жизнь кончена. Я всегда знал, что окажусь ни к чему не пригоден, если сунусь в настоящий, суровый большой мир. Ведь не зря, завербовываясь на флот, заранее готовил себя к поражению. К тому, что все кругом сразу поймут, какой я на самом деле слабак и трус. И надеялся, и молился, чтобы каким-то чудом этого не случилось...
Случилось.
Странное дело, я не плакал. Смирно сидел в дальнем уголке позади зачехленной пушки, то на корточках, то прямо на полу, время от времени меняя позу, а пару раз вставал и делал несколько шагов туда и обратно, чтобы размять ноги. Я был совершенно спокоен и точно знал, что сделаю с наступлением темноты.
Как, уже пора? Как скоро, нет, нет, я еще не готов... Тьма не сгустилась как следует, подождем еще... Опять струсил, баба ты, а не мужчина, прав был Билли, так тебе и надо. Назначено, так получи, так сказал боцман. Чем взрослый мужчина отличается от мальчишки... Решил, так выполняй, не увиливай... Пусть они все поймут, что натворили. Пожалеете еще, да только поздно будет, ребята, я уже на дне, не взыщите... и убиваться по мне все равно никто не станет...
Почему-то чем больше я приводил подобных аргументов, тем меньше они меня убеждали. Еще минута-другая - и моя решимость испарится, как роса в знойный день.
И тогда, точно как давеча на палубе, я встал, отряхнул штаны (больно...) Подождал, пока в отсиженных ногах перестанут бегать мурашки, и медленным шагом двинулся к трапу, ведущему наверх.
Темно. Свежо. После духоты пушечного дека соленый морской воздух показался сладким. Скорее, скорее, пока не передумал... С трудом ориентируясь в темноте, я наощупь двинулся по настилу, пару раз чуть не полетел с размаху, зацепившись за канаты, больно ударился босой ногой обо что-то твердое и зашипел сквозь зубы. Последнее слегка меня отрезвило, напомнив, что мне предстоит вынести через пару минут - и каким пустяком покажется тогда боль в ноге... Я стиснул челюсти и представил себе ухмылку Билли. Это помогло. И вот наконец преодолен остаток пути до фальшборта, где я остановился, чтобы В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ передохнуть...
- Не спится, юнга?
Я так и подпрыгиваю на месте, когда знакомый голос раздается в паре ярдов за спиной.
- Думаешь, удерживать стану? Давай, сигай за борт, как задумал. А может, тебе помочь?
Две мощные руки подхватывают меня, как пушинку, и поднимают над планширом, чтобы сбросить туда, далеко вниз, в черную мокрую рычащую пасть, только и ждущую очередной жертвы...
Откуда вдруг силы взялись - я забился в его руках, как сумасшедший, хрипло закричал раз, другой - и тут наконец-то хлынули долгожданные слезы...





- Два часа прождал тебя, паршивца, весь табак у меня вышел... Вот добавлю тебе сейчас за все подвиги...
Я еще ниже опускаю голову. Мы с моим собеседником сидим в его каюте, причем под мой многострадальный зад заботливо подстелена его куртка. Я только-только отошел от пережитого потрясения. Меня колотит легкий озноб, зубы стучат, на щеках сохнет забортная вода вперемешку со слезами.
Мистер Найджел (вот я и узнал его по имени) окидывает меня критическим взглядом :
- Ладно, - решает он, - с этим успеется, пускай пока старое заживет. А вот поговорить придется. Как тебя, кстати?
- Бобби... сэр...
- Вот так-то лучше. А то, понимаешь, невежливо получается - учишь человека уму-разуму, а вы с ним друг другу даже не представлены... Ну что, Бобби, какого черта ты собрался топиться? Нет, я знаю, что у вас было на палубе, тот вахтенный мой приятель... Но неужели ты правда решил, что кто-то по тебе станет плакать?
- Не думал... сэр... только я в толк не возьму никак, чего это они... а Билли... сам же мне велел - поди и скажи... а теперь...
- Билли твой - паскуда, о нем говорят, что пойдет далеко, и это правда, готов подтвердить... Надо же, совсем еще мальчишка, а уже знает, как вертеть ближним...
- Да нет, он правду сказал, сэр, я же кричал тогда, как резаный... на палубе и то услышали...
- Ну да, а как было не кричать? Я свое дело знаю. Для того и наказывают, чтоб остальные слышали и на ус мотали.
- А что же он тогда...
- Да ему только того и надо. Он тебя на слабо взял, неужели не понимаешь?
- А что же я мог сделать, сэр? Воля ваша, но не позориться же было перед всеми...
- О да, позора ты избежал, это в точку. Тебе велели, а ты и пошел, как дурачок. Обидел беднягу Дулитла, а ему здесь и так несладко живется... А как посмеялись над тобой, ударился в бега.
- А куда же было деваться, сэр... Я и так тут новенький, все в куче, а я сам по себе... Думал, здесь так положено, ну что проверяют так, трус я или нет. Думал, не испугаюсь - так примут в компанию...
- Приняли?
Я подавленно молчу.
- То-то же. Ну, что дальше делать будешь, парень? Умирать, я так понимаю, ты уже раздумал. Выбор у тебя теперь невелик - или снова отвоевать себе место, или... Тебе хоть возврашаться есть куда?
- Ну... не очень, сэр.
- Дай угадаю. Из дома сбежал? С отцом не поладил? Или...
- С мачехой.
- А-а... ну и что, так уж прямо туго пришлось, что хоть беги? Что-то любишь ты бегать, парень. Не надоело?
Ответить мне нечего.
- Ладно, - машет он рукой, - после поговорим. Ложись, до утра немного осталось. А завтра решим, что с тобой делать...





Мне четыре. На стул я влезаю в два приема. Крышка обеденного стола лежит вровень с моей макушкой. Потолок можно разглядеть, только запрокинув голову до отказа. Я ниже ростом, чем отец, Мэри и другие взрослые, и намного - раза в два с половиной. Не очень-то выгодная позиция, как подумать. Но я уже большой. Я привык и почти не теряюсь.
Сейчас я бегаю на улице, с двух сторон зажатой домами, один из которых - мой собственный. Я один, как большой, эту привилегию я отвоевал себе совсем недавно. На мостовой пыльно, жарко, но кто обращает внимание на такие мелочи. Зато можно идти, куда хочешь, или бежать сломя голову, или скакать на одной ножке. Можно ( опасливо оглядевшись по сторонам) снять башмаки и пройтись босиком. Можно корчить рожи, высовывать язык и оттягивать веки пальцами, изображая чудовище из сказки. И никто не одернет, не пригрозит, не уведет домой в наказание за шалость. Я впервые начинаю смутно понимать, что такое свобода.
Сегодня меня поразила услышанная фраза из Библии. Читала, как всегда, Мэри, она у нас строго следит за соблюдением правил и каждый день прочитывает по главе. Память у меня хорошая, и кое-что я уже мог бы повторить. Но меня не спрашивают.
Глава была про Моисея. Когда он был совсем маленький (меньше меня), его подкинули в чужую семью. Моисей вырос среди чужих людей, а его родных (так мне объяснили слово "соплеменники") эти чужие обижают, бьют и заставляют много работать. Прямо у него на глазах.
"И ТОГДА ОГЛЯНУЛСЯ МОИСЕЙ ТУДА И СЮДА, И, ВИДЯ, ЧТО НИКОГО НЕТ, ВЗЯЛ КАМЕНЬ И УБИЛ ЕГИПТЯНИНА".
Значит, тоже боялся, что влетит, размышляю я, прыгая на правой ноге и поддевая камешки пальцами левой, потому и огляделся сперва... ведь уже совсем большой был, кого ему было бояться... а вот поди ж ты...
И вдруг из пыли прямо передо мной выныривает шестипенсовая монета. Старая, потускневшая. Я в восторге замираю над ней, как золотоискатель над только что обнаруженной жилой.
Шесть пенсов. Целое состояние.
Поспешно отряхиваю босые ноги, обуваюсь и, подобрав монету из пыли, зажимаю ее в кулак.
Нет. Так ненадежно. Отнимут или потеряю. Горький опыт относительно как первого, так и второго у меня уже имеется.
Домой.
Запыхавшись, вбегаю в дом. Проскальзываю мимо дремлющего в кресле отца к себе в детскую. И надежно прячу монету глубоко под подушку.
С тем чтобы назавтра ее нашла Мэри, перестилающая мою постель.
- Где ты взял деньги?
- Нашел, - отвечаю я в сотый раз, но, видя, что мне не верят, постепенно и сам готов усомниться в своих словах.
- Нашел? Прямо на улице?
- Да, - киваю я, уже точно уверенный, что наврал. Или перепутал. Я иногда ошибаюсь в том, в чем легко ориентируются взрослые. Могу что-то забыть или пропустить мимо ушей. Значит, делаю назло. Другие мальчики никогда не ошибаются. Я ведь прекрасно могу все делать правильно, как полагается. Но не хочу. Потому что рос без матери и меня избаловали. Так говорит Мэри, а значит, это правда.
- Я подсчитала расходы, как раз не хватает шести пенсов. Ты украл их у меня из стола?
- Нет, - цепляюсь я за соломинку, - я не крал. Я нашел.
- Опять? Обмануть меня хочешь? Не надейся, - она машет пальцем у меня перед носом, чего я боюсь до дрожи, но отодвинуться не смею, - я-то все вижу. Думаешь, можешь лгать мне, потому что я тебе не родная мать? Или ждешь, что отец вступится? Раз ты сирота, так решил, что тебе все можно?
- Нет, - шепчу я еле слышно, уже зная, что будет дальше.
- А если нет, поди сюда. Живо.
Я реву в три ручья и не двигаюсь с места. Это не поможет, проверено, но так почему-то легче. Нужно сразу показать, что очень боишься. Зажмуриться и не смотреть. Нужно плакать, просить прощения и хватать Мэри за руки, когда она тянет к себе, зажимает голову коленями и спускает штанишки. И визжать изо всех сил, когда сзади обжигает кошмарная, невыносимая боль, берущаяся неизвестно откуда и от этого еще более страшная. Главное - кричать погромче, чтобы заглушить этот проклятый страх, чтобы не слышать, не думать, не чувствовать...
Отец не вступается. Даже в самый ужасный момент, перед началом наказания, я ощущаю его молчаливое одобрение. И даже, кажется, понимаю, о чем он думает. Воспитывать детишек - дело женское. Мэри наверняка видней, что делать, к тому же и правда избаловали мальчишку. Мужчины в такое не вмешиваются.
- Проси прощения.
- Простите меня, матушка, я больше никогда не буду лгать.
- И красть, - напоминает мне Мэри, не вполне удовлетворенная ответом.
- И красть, - поспешно добавляю я, свято уверенный, что действительно украл.
"В следующий раз надо сразу признаваться, - проносится у меня в голове, когда мне наконец позволяют вернуться к себе в детскую, - обязательно, даже если не знаю наверняка. Мог ведь и правда забыть."
Назавтра Мэри находит недостающий шестипенсовик в ящике комода.
Но это ничего не меняет. Я точно знаю, что вчера украл и солгал.
Потому что так сказала Мэри, а значит, это правда.




Наступила эпоха разочарований.
Мне уже семь. Мои представления о мире сильно изменились.
Теперь я знаю, что существует смерть. Правда, со мной такого стрястись не может, но вот отец, Мэри... Иногда я готов плакать с горя, что они такие старые и скоро умрут. А иногда, после очередной неприятности, я прячусь в дровяном сарайчике позади дома и, замирая от сладкого ужаса, желаю им смерти. Сейчас это самое жгучее из доступных мне удовольствий. Все запретное притягательно вдвойне.
Я узнал, что родители не всесильны. У Мэри болит спина от работы по дому, ей тяжело поднимать корзины с бельем. Отец поседел, кашляет по утрам, доктор Грей велел ему оставить трубку, но он не слушает и продолжает дымить в своем любимом кремле, сидя у камина. Это еще одно потрясшее меня открытие - взрослые не соблюдают собственных правил.
Мэри почти не грешит, она добрая христианка. Но все-таки и она любит иногда посплетничать с соседками, перемывая косточки всем знакомым. А это тоже неправильно, она сама говорила.
А еще взрослые обманывают. После одного случая, о котором я не люблю вспоминать, я усвоил, что ловить их на этом не следует, себе дороже. Но никто не может запретить мне прислушиваться к разговорам старших, то и дело замечая, что они опять осквернили уста свои ложью. А если повезет, можно подойти к Мэри, состроив невинную физиономию, и как бы невзначай обронить:
- Ой, матушка, а отец вчера с получки не додал вам шиллинг нечаянно - наверное, забыл ... - и наслаждаться своей минутной властью над старшими. Главное - притворяться убедительно, чтобы сошло за детскую наивность. Родители свято убеждены, что я еще не способен понимать такие вещи, и я, как правило, остаюсь безнаказанным.
Я и сам выучился лгать с таким искренним выражением на лице, что в моей правдивости трудно усомниться. Правда, иногда все-таки могут припереть к стене и разоблачить. Тогда приходится снимать штаны, перегибаться через отцовское кресло и кричать благим матом, клятвенно обещая, что это в последний раз. Ничего не поделаешь, жизнь - она вроде игры, и тут уж как карта ляжет...
Другие мальчишки в школе тоже относятся к таким вещам философски и не придают им особого значения.
- Ну что вчера твой старик, Джон, сильно разозлился?
- Ерунда, пара дюжин подтяжками, я даже не пикнул...
Мы бравируем друг перед другом. Следы родительских внушений служат предметом похвальбы, наравне с боевыми шрамами, полученными в стычке с соседней улицей или при падении с дерева. Мне тоже есть чем похвастаться, и я очень этим горжусь.
Особой доблестью среди моих товарищей считается самому нарываться на неприятности. Скажем, надерзить учителю (но на это решаются немногие, цена несоразмерно высока.) Или залезть в сад к начальнику полиции, у которого самые свирепые псы в округе. Отказаться от участия в такой затее - значит выставить себя маменькиным сынком, и приходится идти вместе со всеми, даже когда не хочется. А если тебя не застукали вместе с остальными, нужно явиться к учителю и заявить:
- Сэр, я был с ними.
Иначе ты предатель, и все от тебя отвернутся.
Дома труднее, чем в школе, потому что тут остаёшься со своим страхом один на один. Зато я научился при необходимости внушать себе что угодно. Если повезет, это помогает держаться убедительно и избежать расправы. Нужно только крепко зажмуриться и повторить про себя сто раз: "этого не было, не было, это все неправда".
По иронии судьбы, именно это заклинание мне и пришлось выкрикивать недавно, рыдая в привычном положении вперегиб через кресло. Говорил я чистую правду, но мне не поверили. Кажется, речь в тот раз шла о подозрительно понизившемся уровне содержимого в графине с настойкой, запертом Мэри в кухонном шкафу. А когда выяснилось, что руку к графину приложил не я, а отец, она, слегка смутившись, утешила меня следующим доводом:
- Ничего, это тебе на будущее.
Полночи, захлебываясь слезами, я вынашивал план мести, но наутро обнаружилось, что я захворал, а за время болезни обида успела осесть на дно души мутноватым осадком, вроде того, что плескался в графине с настойкой.
Моя вера в незыблемость установленного в этом мире порядка окончательно дала трещину, когда спустя пару месяцев мне удалось так ловко стащить на кухне ломоть пудинга, что этого не заметили не только в момент преступления, но и никогда впоследствии.
Впрочем, может быть, я просто поторопился с выводами, и эту кражу мне еще когда-нибудь припомнят, наряду с прочими моими грехами - там, в долине Иосафата, "когда предстанут небо с землей на Страшный господен суд".





- Кто смеется в этой жизни, наплачется в следующей.
Это выражение не из Святого писания, но, право же, именно его Мэри могла бы изобразить на одной из своих самодельных вышитых салфеточек и повесить в гостиной на видное место.
Мне десять. Родительский дом стал неуютен.
Прямо этого никто не говорит, но само собой разумеется, что угрюмость - добродетель, а веселье - грех. "Веселыми девицами" в городе называют шлюх. "Веселым кварталом" - район портовых притонов. Само это слово звучит как бы не вполне пристойно для доброго христианина.
Когда Мэри и отец ( в последнее время - все реже и реже) пребывают в хорошем расположении духа, я тоже чувствую себя вправе поболтать и посмеяться. Тут главное - вовремя понять, куда ветер дует, иначе... нет, не накажут, по посмотрят так, что почувствуешь себя деревенским дурачком, веселящимся на похоронах.
В школе я один из первых по правописанию, а еще у меня хорошая память, могу пересказывать прочитанное страницами..
- Не спеши радоваться, - отрезвляет отец, - кому это нужно, баловство... Лучше бы счетом занимался. Мне же тебе дело передавать. Или думаешь, я тебя до старости кормить буду?
У отца столярная мастерская, он готовит меня в преемники. Значит, нужно научиться вести дела, быстро считать в уме, а главное, пора уже самому смекать, что делать, без подсказки. Господи, ну как же, как?!
- Тупой, нерасторопный, сколько мне с тобой биться, скажи на милость? О чем опять мечтаешь?
В отцовском голосе нет злости, только досада и раздражение. Я расту не таким, как надо. Этих его слов я боюсь больше всего, они страшнее любой порки. Это значит, что я просто-напросто зря родился на свет.
Я плачу по ночам, проклиная себя за глупость. Мечтаю исправиться. Клянусь стать сообразительным, научиться разговаривать с клиентами, примечать, кто чего хочет и как кого нужно уговаривать, чтобы заказал у нас, а не у соседа. После каждой неудачи я ненавижу себя и мечтаю умереть.
Привыкнуть к этому невозможно, но удается забыть на время. Отвлечься, забить голову другим, тайком улизнуть из дома, удрать с ребятами в порт.
Это особый мир, совсем не похожий на наш. В доках все огромное, грязное, зловонное, таинственное и пугающее. Грохот, звон, беготня, таскают тюки с товарами, бревна, штуки парусины. Пробегают грузчики, шатается пьяная матросня, солдаты, вербовщики, проститутки. Они хохочут, орут песни, не смущаясь произносят вслух такие слова, за каждое из которых Мэри заставила бы меня вымыть рот с мылом. Мы в восторге, раскрыв рты, любуемся этим миром, не знающим, как нам кажется, ни страха, ни уныния, ни осточертевших запретов на каждом шагу. Рыжая подвыпившая красотка, проходя мимо, подмигивает мне, я краснею до ушей, но в душе счастлив. Здесь - настоящая жизнь.
После вылазки, ошеломленные увиденным, мы валяемся на траве позади доков.
- Счастливые эти моряки, а, Джон?
Тринадцатилетний Джон сплевывает сквозь зубы:
- Счастливые? Это они на суше расхаживают пьяные, сорят деньгами и девок лапают. Море - оно хуже каторги. По суткам, бывает, не спят, работа на убой, кормят всякой дрянью, потому что кок - жулик, половину денег себе в карман кладет. Служба опасная, калекой стать - раз плюнуть, а потом пенсию грошовую в зубы и марш побираться на берегу... Бьют все, кому не лень, ни за что ни про что... А за провинность и вовсе шкуру спустят... Я с ними толковал, знаю.
- Так что же люди туда идут? - растерянно спрашиваю я, подавленный его напором.
- Да идут вот. Такие дела. Я, наверное, тоже через годик в юнги подамся. Всё лучше, чем в городе. Глядишь да повезет, бывает, что и до офицера дослуживаются. Меня звали уже, говорят, крепкий, подойдешь...
Уже стемнело.С опаской пробираюсь домой по плохо освещенным улицам. Дома меня встречает кладбищенская тишина. Отец угрюмо сидит с кружкой в кресле у камина. Мэри яростно вышивает на салфеточке очередное благочестивое изречение. Моего появления просто не замечают.
- Матушка...
Тишина в ответ.
- Матушка, простите, я заигрался... не заметил, как стемнело...
Мэри наконец поворачивается ко мне. На ее лице выражение мрачного торжества.
- Я всегда знала, что ты только о себе и заботишься, - произносит она размеренно и спокойно, - а что родители с ума сходят, куда ты пропал, тебе и горя нет. По дому дел невпроворот, в мастерской тоже, ну так пусть отец за тебя работает. А ты веселиться будешь. Так?
- Матушка...
- Твердила я отцу, что тебя избаловали, а он слушать не хочет. Как же, один сын в семье, любимчик...
- Да говорено уже сто раз, - неожиданно срывается отец, - сколько можно повторять, женщина?
Но Мэри безошибочно чувствует, что сегодня - ее день, и намерена насладиться им сполна.
- Повторить и сто раз не много, - отвечает она, - если слова верные, а слушать их кое-кто не желает...
- Заткнись! - выкрикивает отец и, со звоном швырнув кружку на пол, встает и хлопает входной дверью.
Мэри смотрит на меня с грустью. И это новое выражение ее лица пугает еще сильнее, чем давешнее.
- Видишь, до чего ты отца довел, - произносит она с укором, - а у него сердце больное, доктор волноваться не велит.
Я чувствую, что она права, я - последняя скотина, и из-за меня отец теперь умрет. Правда, сорвался он после ее собственных слов, но какая разница. Виноват все равно я.
В ужасе смотрю на нее. Потом перевожу взгляд на опустевшее отцовское кресло.
И вдруг сам, без команды, подхожу к нему. Заученными движениями раздеваюсь и нагибаюсь через подлокотник.
Впервые в жизни во время наказания я не издал ни звука.
Есть вещи страшнее розги. Например, больная совесть.
И пока не утолишь эту боль, жить дальше нельзя.
Кажется, я стал взрослым.





Мне тринадцать. На улице весна.
Что-то новое происходит в мире и во мне.
Я стал еще более рассеянным, чем раньше, и никакие наказания не в силах исправить этого. Что до нотаций, на них я просто перестал обращать внимание. Чем сильнее меня ругают, тем меньше это трогает. Видно, привык.
За зиму я вырос на два дюйма, плечи раздались, голос начал ломаться, над верхней губой появились первые волоски. Кроме того, со мной еще кое-что происходит, чего я очень стыжусь и стараюсь об этом не думать.
Настроение скачет вверх-вниз, то хочется петь, хохотать и валять дурака, то вдруг тянет забиться куда-нибудь подальше в угол и плакать без причины. Но я и раньше был не таким, как надо, поэтому все происходящее, похоже, не удивляет Мэри и отца. Видно, ничего другого от меня и не ждали.
Я стараюсь как можно меньше времени проводить дома. Это было встречено тем же молчаливым неодобрением. Даже стоя спиной, я лопатками чувствую осуждающие взгляды родителей. Впрочем, им и самим несладко живется.
Иногда отец срывается на Мэри по мелочам, и даже мне ясно, что дело того не стоит. В такие минуты я ее жалею, уж очень несчастный у нее становится вид. Раз или два я даже пробовал вступаться, но только сделал хуже. Теперь просто стараюсь улизнуть при первых признаках надвигающейся грозы.
Но чаще Мэри сама выступает в роли судьи, и это куда тяжелее. Она никогда не повышает голоса, но, кажется, именно в это время я начинаю понимать отца. Невозможно поверить, что вот из-за этой непреклонной немезиды с железными нотками в голосе я вчера посмел ему возражать и заработал отменную трепку.
Впрочем, переступив порог, я тут же выбрасываю все огорчения из головы. Мои мысли заняты другим.
Она живет в двух кварталах от моего дома. Ее зовут Джун.
Моя ровесница, она уже не преминула обзавестись всем, что полагается настоящей женщине. Ужасно хочется подойти к ней поближе, но я не смею. Ибо при одном виде ее пышущего здоровьем, налитого тела начинаю чувствовать ТО САМОЕ. То, что впервые произошло со мной пару месяцев назад и с тех пор еще повторялось, каждый раз застигая меня врасплох. Больше всего на свете я боюсь, что она об этом догадается.
А сегодня утром я проснулся на мокрой простыне.
К несчастью, мне не удалось скрыть это от Мэри, да я и не знал, что нужно скрывать.
Она ничего не сказала, но на ее лице можно было читать, как в раскрытой книге. В одну секунду я понял, что навсегда опозорен, что я, наверное, больной или сумасшедший, и место моё теперь среди тех грязных калек с лицом, покрытым язвами, которые не однажды попадались нам с ребятами в порту. Указывая на них, парни постарше понижали голос и шептали странные слова, смысл которых до недавнего времени был мне непонятен :
- Вот до чего бабы доводят, гляди-ка, бедолага...
С твердым намерением лишить себя жизни я выскакиваю за дверь, босой и полуодетый, на ходу застегивая рубаху. Мчусь сломя голову, не зная куда, сворачиваю на крайнюю улицу, ведущую к вересковой пустоши...
И налетаю прямо на нее.
В то, что происходит дальше, мой рассудок отказывается верить. Чуть пошатнувшись от толчка, Джун охает и смеется, весело, заразительно. Зубки у нее кривоватые, рот большой, что немного ее портит, но я даже не замечаю этого, потрясенный мгновенным перенесением из ада в рай.
Оглушенный и ослепленный, я стою перед ней, разинув рот, но почему-то знаю, что смеется она не надо мной.
И счастье на этом не кончается. Нимало не смущаясь, Джун делает шаг вперед и кладет мне руки на плечи.
В следующую секунду ее зубы чуть лязгнули о мои, губ и языка коснулась горячая волна расплавленного меда, заполнила рот, проникла в горло, в грудь, в каждую частицу ошалевшего тела...
Я почувствовал, что прощен, прощен навеки, и страшное обвинение, брошенное Мэри, снято с меня окончательно и бесповоротно.
Я имею право жить и, возможно, даже еще когда-нибудь в жизни хоть раз вновь испытать ЭТО.
Потому что ТАКОЕ не может быть неправдой.





Четырнадцать. Тоска.
Отец сильно сдал за последний год. Кашляет и все реже встает на ноги. Почти все время он проводит или в постели, или, если чувствует себя получше - в кресле у камина. В жизни бы не подумал, что стану тосковать по тем временам, когда он был здоров - но вот пришлось...
Самая страшная власть - женская. Теперь я в этом убедился. Если отец, бывало, в случае моей вины ограничивался короткой выволочкой, то Мэри прежде вытянет всю душу разговорами. И будь ты хоть Вильгельм Завоеватель, к концу беседы тебя можно брать голыми руками.
Нечего и говорить, какую из двух метод наказания я бы предпочел - но меня никто не спрашивает.
Для того, чтобы провиниться, достаточно переступить порог дома. Только что, в школе и на улице, в компании сверстников, я был вполне сносным парнем, не хуже других - и вот...
- Роберт.
Знает ведь, что я свое имя на дух не переношу, но никак иначе она еще ко мне не обращалась. Ни разу за все годы.
- Да, матушка.
- Поди сюда.
- Зачем?
- Поди сюда, я сказала.
Деваться некуда. Мелькнуло где-то глубоко в душе желание огрызнуться, но тут же пропало. Подхожу.
- Ничего не замечаешь?
Хоть бы уже выдрала, что ли, с тоской думаю я, озираясь в поисках очередной улики.
- Ничего.
- А ты посмотри как следует.
- Не вижу.
- Конечно, не видишь, до дома ли тебе сейчас, все мысли о другом...
Господи, молю я про себя, только не это.
- Думаешь, я не знаю, что у тебя на уме?
Каменею и отворачиваюсь, чувствуя, как лицо заливает краска. В том, что сейчас у меня на уме, я даже самому себе не рискнул бы признаться. Неужели и правда знает?
- Покраснел. Правильно. Есть из-за чего. О девках думаешь. Мерзость какая, прости меня господи, ну как на это тянуть может, ума не приложу... У всех мальчишки как мальчишки, за что нам одним такое наказание...
Мне хочется крикнуть, что это неправда, что и Джек, и Генри, и все остальные в компании только об этом и говорят, да еще какие байки похабные травят, от которых, услышь их Мэри, ее бы точно кондратий хватил... Но привыкший к повиновению рассудок шепчет мне, что старшие не могут ошибаться, что все это, несомненно, так и есть, просто понять всех тонкостей мне не дано... что не одним боком, так другим все равно выходит, что она права, и я один такой испорченный.
Джун уже не живет по соседству с нами, куда-то сгинула, и даже собственные родители не желают о ней говорить. И больше некому вернуть мне былое ощущение правоты. Ненадолго, на полчасика. Старым, проверенным способом, в их дровяном сарайчике, на соломе, с веселой возней, под шорох и смешки, вырывающиеся из зажатого ладошкой большого рта... Губы в губы, грудь в грудь, и... и все остальное тоже.
- Роберт!
Вздрагиваю, как вор, застигнутый на месте преступления.
- Ты знаешь, что от этого бывает?
- О чем вы, матушка? Я в толк не возьму...
- Все ты понимаешь, только слушать не хочешь. Сто раз тебе говорено, ну так ты же у нас самый умный, лучше взрослых знаешь, что к чему... А как заработаешь спепоту или паралич, или еще что похуже, вспомнишь мои слова, да поздно будет.
Нечто подобное я уже слышал. Приятели и сами такое рассказывали, у Олли отец аптекарь, у него в шкафу книги всякие по медицине, там прямо так и написано, что бывает от ЭТОГО - слепота, слабоумие, язвы по всему телу, как это... сифилис. Да еще и с рисунками, но их, ребята, вы не видели, и слава богу. Вот о чем шепчутся мои ровесники между собой, продолжая, впрочем, предаваться и ЭТОМУ главному греху, и всем остальным рангом пониже.
Значит, никуда от этого не денешься, но надо делать вид, что ничего не происходит. Так все делают, а мне что, больше всех надо?
- Ничего я не делал, матушка, правда...
- А за ложь еще получишь. И ведь как лгать научился, в глаза глядит и глазом не моргнет...
Вот тут она права, ничего не скажешь. Да при такой выучке кто угодно бы научился, но вслух я этого благоразумно не произношу. Хватит мне, чувствую, и остального.
И тут, устав ждать, пока я поумнею, Мэри со вздохом указывает на пустой мешок в углу, возле каминной решетки.
- Кто обещал вчера угля купить? Может, я? - снисходит она наконец.
- Ой, матушка, я нечаянно, забыл просто, - начинаю я оправдываться, в душе рад-радешенек, что скользкая тема закрыта. До следующего раза.
- Все ты помнил, да надеялся, что я забуду. Опять лжешь. Что же, отец болен, теперь я за тебя в ответе. Я и позабочусь, чтобы тебя отвадить от этого. Готовься.
И вот снова, судорожно стискивая подлокотник кресла, я в тысяча первый раз учусь любить правду. И в ответ на ее задыхающееся:
- Будешь врать? - ору что есть силы чистейшую ложь:
- Не буду! Не буду! Не буду!





- Сынок.
Я застываю на месте, услышав отцовский голос. Впору усомниться, ко мне ли это обращаются. Но, кроме нас двоих, в спальне никого нет.
- Подойди ближе.
Отец уже больше месяца не встает. Дела в мастерской пришли в упадок. Но это меня не очень заботит. Я привык, что жизнь идет, как всегда, в доме невесело, конечно, ну так и раньше было не очень-то... А куда денешься. Все так живут, без особых радостей, но и без бурь, способных навсегда разметать семейный очаг. Я свято убежден, что это будет продолжаться вечно.
- Подойди, не бойся.
Удивленный его непривычно мягким тоном, я осторожно приближаюсь к постели.
До чего же он изменился. Боже правый, неужели и меня, меня самого, вот такого, как сейчас, тоже когда-нибудь ждет подобное?
Морщины, седина, впалые щеки. В груди при каждом вдохе нехорошо хрипит. Исхудавшая рука, равнодушно брошенная поверх одеяла, как чужеродный предмет. Помутневший взгляд останавливается на моем лице.
- Подрос как...
Нет, что-то точно неладно, никогда он не говорил со мной этим хриплым, неумело ласковым голосом. Вдруг ни с того ни с сего защипало в носу. Что со мной, я же закален, одет непробиваемой броней, как черепаха, и каждая стычка с миром наращивает новый защитный слой...
- Отец...
- Слушай, мне говорить больно. Скоро останешься с ней один. Уходи. Завтра же, дальше тянуть не стоит. Нечего тебе любоваться, как я ноги протяну. Лучше сейчас.
- Отец...
- Тихо. Потом. Ящик комода, второй справа.
Выполняю приказ, чувствуя, как дрожат руки. В ящике обнаруживается матерчатый мешочек, серый от пыли. Тяжелый, оттягивает руку...
- Три фунта. Не радуйся, это немного. Пока дома живешь, это одно. А как придется самому платить за платье, жилье, за еду...
- Отец, я не хочу...
Впервые в жизни я сказал ему такое. Раньше моего желания не спрашивали.
- Слушай. В порту пойдешь в контору, спросишь мистера Хендрикса. Запомнил? Скажешь, кто ты. Он тебя пристроит. Проследит, чтобы на нормальное судно, где капитан не зверь и людей даром не калечат. Пока юнгой, а там все в руках божьих. Больше я тебе ничего дать не могу.
Старайся, ты у меня с характером уродился, авось не пропадешь...
Последние слова действуют на меня совершенно неожиданно. Слезы сами хлынули ручьем, как у маленького, из носа течет... Слава богу, отец от усталости прикрыл глаза и не видит. Поспешно утираюсь рукавом, стараясь не всхлипывать. Я чувствую, что разговор еще не окончен.
- Наклонись.
Слишком быстро он открыл глаза, теперь уже не спрячешься. Но, странное дело, отец будто не замечает моего позора.
- Ближе.
С видимым усилием рука приподнимается над одеялом. Заскорузлый большой палец проводит черту поперек моего лба. Потом другую - вдоль.
Крест-накрест.
Так в наших краях отец благословляет сына, провожая его в дальнюю дорогу.



-----------------
продолжение следует

Автор:  xxxx [ 29 мар 2009, 17:14 ]
Заголовок сообщения:  Re: Хорошо темперированный клавир

Хорошо написано Так держать!

Страница 1 из 1 Часовой пояс: UTC + 4 часа
Powered by phpBB® Forum Software © phpBB Group
https://www.phpbb.com/