Клуб "Преступление и наказание" http://clubpn.org/forum/ |
|
Еще о Чарской http://clubpn.org/forum/viewtopic.php?f=8&t=2644 |
Страница 1 из 1 |
Автор: | расел [ 16 сен 2017, 05:34 ] |
Заголовок сообщения: | Еще о Чарской |
Много говорят и немало пишут за последнее время о детском чтении. Вопрос этот, без сомнения, очень важный, служит предметом живого обсуждения педагогов, и можно только приветствовать, что на него в настоящее время обращено такое внимание; можно только радоваться, что родители, признавая громадное воспитательное значение книги, прилагают много усилий к тому, чтобы научить детей любить чтение. Но ведь никто не будет спорить, что под «книгой» мы подразумеваем только ту, которая приносит пользу, развивает мысль, будит эстетическое чувство, написана, действительно, талантливым писателем. И мы хотели бы научить наших детей понимать красоту мысли и языка, как хотели бы научить их понимать всякое искусство. Другими словами, мы должны были бы научить их искусству читать хорошие книги, а также тому, что Шопенгауэр называет «искусством не читать»: «Daher ist in Hinsicht auf unsere Lectüre die Kunst nicht zu lesen höchstwichtig» («Ueber Lesen und Bücher»), — говорит он. И дальше: «Um das Gute zu lesen ist nur eine Bedingung, dass man das Schlechte nicht lese: denn das Leben ist kurz, Zeit und Kräfte beschränkt» [Для того, чтобы читать хорошие книги, необходимо лишь не читать плохих, ибо жизнь наша коротка, а время и силы ограничены]. Но тогда возникает ряд вопросов: что такое дурные книги? Причислить ли к ним книги для легкого чтения? Если да, то чтение обратится в лишний «научный» балласт, и чем будут заниматься дети в свободное время? Ведь детское чтение служит отдыхом: нельзя же все время работать, быть серьезным. И как поступать, если ребенка не оторвать от книги, интересной по его мнению, но пустой по мнению матери, и прочее, и прочее.... Родители в большинстве случаев признают себя несостоятельными при решении этих вопросов, и я нередко слышала: «Что же нам делать? Как поступать?.. Нет ли критического очерка по поводу такого-то детского писателя, таких-то детских книг? Хорошая ли это книга, можно ли ее читать детям?»... Детская литература для громадного большинства родителей до сих пор представляет область, в которую приходится заглядывать только с точки зрения критической: мы просматриваем книгу, которую хотят читать наши дети, и кладем свое иеео, если там говорится о чем-нибудь «неподходящем», или же пожимаем плечами и говорим ребенку: «Ну читай, если уж так хочешь, хоть она ничего хорошего из себя не представляет»; иногда выражаемся и резче: «Дурацкая книга!», или спрашиваем детей: «И что только вам в ней нравится?.. Ну, да в ней нет ничего такого, можете читать». И дети прекрасно знают, что мы считаем неподходящим, что подразумеваем под словами «ничего такого». Я помню, как одна лукавая девочка, которой не хотелось читать какую-то многотомную книгу, рекомендованную учительницей, сказала своей матери: «Я сейчас перелистывала эту книгу и не знаю, можно ли мне ее читать». Она указала при этом какие-то два бранных слова и объяснение в любви... Когда же детям хочется прочесть что-нибудь, они, спрашивая нашего разрешения, непременно сошлются на учителя, который советовал или, по крайней мере, ничего не имел против этой книги, или на знакомых, давших ее своим детям; или, наконец, книга будет прочтена тайком... Но помимо необходимости просматривать детские книги для того, чтобы узнать, могут ли читать их дети, нам, взрослым, следовало бы подробно ознакомиться с ними для того, чтобы ближе подойти к детской психологии, к детской жизни. Здесь мы особенно хорошо можем ознакомиться с теми интересами и запросами, которые дети обыкновенно тщательно скрывают от взрослых и которые нигде так подробно не описаны, как именно в этих книгах. Кроме того, по успеху, который книга имеет у детей, можно, несомненно, заключить об их вкусах, умственном развитии и нравственных запросах. Дети будут зачитываться книгой, увлекаться писателем, если он будет описывать их переживания — такими, как они есть, или какими представляются в их мечтах, хотя вовсе не такими, какими должны быть с нашей моральной точки зрения. Мальчикам угодить легче: их интересует содержание книги — охота, война, Александр Македонский, Наполеон и т. д., и т. д. Дают много тем, на которые можно написать сносную книгу при среднем воображении, некотором знании и достаточном умении владеть пером. Но для девочек писать труднее: они особенно подпадают влиянию книги, придают ей гораздо более значения, и пока мальчик летние каникулы будет проводить в лесу или на реке, девочка будет упиваться любимой книгой. Однако, у неё меньше интереса к новым ощущениям, чем к переживанию прежних, и она охотнее в десятый раз поплачет над «катакомбами», чем начнет читать неизвестного ей автора. [Классные дамы, заведующие гимназическими библиотеками, сообщили мне по этому поводу следующие сведения: интересные книги выдаются по очереди, по записи, и многие девочки, возвращая книгу, записываются, чтобы опять получить ее недели через три-четыре.] Ее не столько интересует ход событий, сколько сами герои, и ей, непременно надо, чтобы они подходили к ней. Любовь к произведению переходит у неё на автора, и она враждебно принимает всякую попытку критиковать любимого ею писателя. Нередко приходилось мне слышать, как девочки отзываются о Бичер-Стоу, Тур и некоторых других: «Неужели она такая же, как обыкновенные люди». — Эти писательницы одухотворены в их глазах какой-то высшей силой, наделены высшим даром. Но не было писательницы, к которой девочки относились бы с такой любовью, с таким обожанием, как к Чарской. На вопрос, кто любимый писатель, большинство девочек ставят ее на первое место. В восьми женских гимназиях (I, II, III и IV кл.) в сочинении, заданном учительницей на тему — «любимая книга», девочки почти единогласно указали на произведения Чарской. При анкете, сделанной в одной детской библиотеке, на вопрос, чем не нравится библиотека, было получено в ответ: «Нет книг Чарской». Когда я спросила одну маленькую приятельницу, как у неё в классе относятся к Чарской, то получила в ответ: «Из 40 воспитанниц 38 ее обожают, а двум она не нравится и они ее не читают. Так мы с ними даже не разговариваем». Сочинения Чарской фигурируют постоянно в списке подарков, о которых мечтают дети, и я знаю многих девочек, которые просят вместо билета в театр купить им одну из её книг. Героини её рассказов служат всегдашней темой разговоров, примером для подражания; она сама является не далекой волшебницей, как Тур и др., а близкой, родной, которой пишут письма, поздравляют с днем ангела, посылают подарки. «Мы ее любим за то, — говорят девочки, — что она пишет только правду и описывает девочек так, как они есть». Да и от многих матерей, просмотревших книги Чарской, мне приходилось не редко слышать: «Как великолепно Чарская описывает институтскую жизнь. Я сама была в институте и могу подтвердить, что ни слова вымысла: все написанное в книге — сама жизнь». Вот почему нам, взрослым, следует поближе познакомиться именно с этой писательницей, которая так подошла к нашему подрастающему поколению. Чарская начала писать сравнительно недавно: первая её книга появилась в 1901 г., и с тех пор ею написано 33 повести, вышедшие отдельным изданием, и множество рассказов. Её произведения распадаются на: 1) психологические; 2) бытовые (школьного быта) и исторические. Последних я здесь совершенно не буду касаться. Там те же настроения, те же взгляды. Вместо арго институтского — арго историческое, вместо «медамочки», «сударыня», «сударь», «свет». По содержанию и по стилю произведения Чарской очень однообразны: герои рассказа или сироты («За что», «Княжна Джаваха», «Записки институтки», «Записки маленькой гимназистки», «Вторая Нина»), или родители их бедны и вынуждены отдать дочь в институт. Герои рассказов наделены талантами, красотой, умом, смелостью, они страдают от того, что их никто не понимает, но под конец всегда оказываются победителями. Главный интерес сосредоточен на конфликтах, возникающих на этой почве, и на тех фантастических и мелодраматических элементах, которые неизбежны у Чарской. Чего только у неё нет: видения, сны, прорицания, гипноз, преступления, цыгане, разбойники, владетели цирка, мучающие несчастного ребенка. В грозу и бурю дети убегают то из родительского дома, то из института, то из табора. В погоне за эффектом Чарская не считается с тем, насколько её рассказы соответствуют действительности: так, например, князь, чтобы не расставаться с любимой дочерью, везет ее — годового ребенка, зимою, в Сибирь и, когда на них нападают волки, привешивает ее к дереву и уезжает, рассчитывая в случае своего спасения вернуться на следующее утро («Сибирочка»). Когда Лида без руля и весел переезжает Неву, и лодка разбивается о пороги, ей является «видение»; в ту же минуту будто крылья прирастают к ней, и она оказывается в руках рыбаков («За что», стр. 285). Подобные эпизоды можно встретить во всех повестях Чарской. Но однообразны не только драматические эпизоды, однообразны и элементы комические: это карикатурные фигуры воспитателей и педагогов, шалости, которые над ними проделываются. Есть и чисто внешний комизм, опять-таки повторяющийся во всех книгах Чарской. Писательница видит его в коверканной речи иностранцев: «Ай, ай... не можно ошибайть папахену», говорит гувернер-немец («Юркин хутор», 76 стр.). Во всех рассказах Чарской гувернантки и бонны выражаются в таком же роде. Если же кто-нибудь из воспитателей и говорит на своем родном языке, то, благодаря досадным опечаткам, получается опять-таки комическое впечатление: «Je préfére lait frais trait» («За что», 25) и т. д., и т. д. Для комизма приводится также речь деревенских детей. При виде попугая, Митька спрашивает: «Из каких же они будут: человеки или пташки. А можа из хранцузов?» («Юркин Хуторок» стр. 99). В «Счастливчике» деревенский мальчик, отданный благодаря блестящим способностям в гимназию, пробыв целый год в классе, продолжает говорить на таком языке, который не всегда услышишь и от обыкновенного деревенского школьника: эфтот, энта. И наконец, для комизма описываютcя манеры этих «мужицки мальшонков», как их называет гувернер Herr Gross («Юркин Хуторок»). При виде желе Митька осведомляется у «господского мальчика», который пригласил его к себе обедать: «Неужто эфто мы ложками хлебать станем» — «и, хватая его грязными пальчишками», «удивляется, что никак не уколупнешь его».. В конце концов, он начинает есть желе так, как едят собаки, кошки и проч. животные — прямо с тарелки, «громко чавкая, сопя и причмокивая»). («Юркин Хуторок» 83 — 84 стр.). [Сравним с рассказом того же автора «Счастливчик». Деревенский мальчик при виде спаржи кричит: «Червяки, червяки!» и, хватая пальцами, начинает есть и многое другое] Этот «внешний комизм» много вредит стилю, придавая ему оттенок пошлости, тем более, что помимо речей действующих лиц в повествовании Чарской встречается много вульгарных слов и фраз: плюхнула на свое место, фыркнула, хихикая, чавкая, и проч., и проч. Или же: «Казалось, в печке лежала не селедка астраханка, а труп покойника, который начинал разлагаться» («За что». стр. 167). Иногда попадаются выражения, уместные только в бульварных романах: «Опомнитесь, Доуров. Или вы окажитесь подлы настолько, что будете бить лежачего». — «Еще одно слово, и я исполосую кнутом все лицо этого бездельника». («Вторая Нина», стр. 200). Сами дети отмечают однообразие в сочинениях Чарской, но прибавляют: «Только её книги до того интересны, что всегда одинаково увлекаешься» [Очевидно, Чарская сама чувствует это однообразие, так как с каждым годом сгущает краски, и ее «Джаваховское гнездо» производит впечатление какого-то бреда: загипнотизированная институтка убегает с прорицательницей, последняя собирается выдать пятнадцатилетнюю девочку замуж и стреляет в нее, когда ее настигают...] Но если книга увлекает детей содержанием и формой, то для нас она представляет интерес со стороны переживаний и впечатлений, выносимых из неё детьми. Как чувствуют девочки-подростки, о чем мечтают, какие у них взгляды на жизнь и на взаимоотношения людей? Как они работают, учатся, веселятся и страдают? Эти чувства и мысли Чарская описывает на страницах дневников своих маленьких героинь. Разберем подробно одну из её книг, прототип остальных её психологических романов. Книга эта «За что?», которую Чарская называет своей автобиографией, и где иллюстрациями служат портреты автора в детском возрасте. Уже в предисловии указывает она на то, что её детские годы сложились странно и необычайно: совсем не так, как у других («За что», стр. 3). У неё нет матери, отец ее обожает, родные и знакомые восхищаются её красотой и талантами, с мачехой она во вражде и по её настоянию определяется в институт. Когда она, «чтобы отомстить отцу за то, что он женился», бегает босиком по снегу, ей является видение — «серая женщина», которая возвещает ей, что она должна жить («За что», стр. 197); эта «некто в сером» появляется в повести в самые драматические моменты, чтобы спасать девочку от неминуемой смерти. И не только Лида видит ее — нет, присутствующие видят серую женщину, которая в день её рождения «целует девочку»: «Судьба поцеловала дитя. «Необыкновенный ребенок!», прошептали все четыре тетки разом (стр. 10). В институте Лида заражается оспой, за ней ухаживает сестра милосердия, которую она не видит, так как у неё болят глаза, но к которой привязывается всей душой, и которая под конец оказывается нелюбимой мачехой; и все оканчивается примирением, раскаянием и самобичеванием. Главное место в повести «За что» отведено мнениям, которые высказывают о девочке посторонние: «Что за прелестное дитя!», говорит чей-то ласковый голос (стр. 28). «Красавица она у нас на диво» (стр. 12). «Лидуша наш божок» (стр. 13). «Какая прелестная девчурка. Ай да девочка. Прелесть что такое, картинка!» (стр. 70). «Charmant enfant» — говорит генеральша, «бросая в сторону Лиды любующийся взгляд». «И какая хорошенькая!», — вторят ей дамы (стр. 71). С девятилетнего возраста у неё целая толпа «рыцарей» — мальчиков, и у них обыкновенной темой разговоров служит наружность Лиды; они постоянно обсуждают и сравнивают, кто красивее — она или её подруги. «У Лиды глазки чудные, и сама она прехорошенькая, — твоя рыжая Лилька ей в подметки не годится» (стр. 60). «Лиде шлифовка не нужна, она так лучше, такая непосредственная» (стр. 61). «Утрите ваши глазки. Кстати, какого они цвета — покажите хорошенько» (стр. 231). Коля не смеет на заутрени подойти к ней и объясняет причину: «О, ты была слишком великолепна: точно принцесса среди своих рыцарей и дам» (стр. 198). В институте тоже ею восхищаются: «смотрите, медамочки, какие у неё поразительные глаза: точь-в-точь, как у королевы Марии Антуанеты. — Нет у Екатерины II были такие же» (стр. 91). «Душенок. Divinité! Восторг, что за ребенок». «И снова град поцелуев посыпался на Лиду» (стр. 91). Эти похвалы до того привычны Лиде, что она сама начинает о себе говорить в таком же тоне: «широко раскрыв свои и без того огромные глаза» (стр. 31) и прочее, и прочее. Она считает себя существом необыкновенным. «Я принцесса, принцесса из тетиной сказки. Во всех моих играх я или принцесса, или царевна. Ничем иным я не могу и не желаю быть» (стр. 14). Но кроме наружности, все восхищаются её умом, талантами. После того, как она продекламировала свои стихи, дамы и офицеры наперерыв восклицают: «Девочка моя, прелестно. Очаровательно. Такая крошка. Непостижимо. Ай да Лидочка, ай да принцесса! Чудо, что за девочка. Ай да моя невеста. Талант!» (стр. 185). Знакомые мало того, что засыпают ее похвалами, но даже поздравляют её тетю «с такой племянницей»: родные плачут и целуют девочку и до того сбивают бедного ребенка с толку, что она начинает благодарить Бога, сделавшего ее такой необыкновенной. «Должно быть, приятно сознавать себя отцом поэтессы», думает она (стр. 187) и т. д. Невольно поражаешься громадному значению, которое придавала избалованная девочка всякому слову похвалы: банальные любезности принимаются ею за чистую монету, служат первым камнем фундамента, на котором прочно устанавливается ложное самолюбие и самомнение: когда одна из знакомых сомневается, что Лида написала хорошие стихи, девочка выходит из себя, немедленно декламирует их и «после взрыва одобрений» кричит: «Что! Не ожидали?». Везде, где упоминается о взрослых, девочка помнит только их отношение к себе, пошлые комплименты и пошлые разговоры. Всякое воспоминание проходит у неё сквозь призму её самолюбия и её пошлости. Возьмем, например, описание заутрени в её дневнике: девочку поражает блеск мундиров и элегантные дамские туалеты, но главное разговоры: христосоваться — не христосоваться. «Не хочу лизаться», — ответила она бойко и «поцеловала его прямо в кончик носа» и т. д. После заутрени, на разговенье, один офицер говорит, что когда он умрет, душа его переселится в поросенка, и она, Лида, как-нибудь за пасхальным столом его съест. Лида бойко отвечает: «Ну нет, когда ваша душа переселится в поросенка, я буду старая, престарая, и поросенок мне будет не по зубам», (стр. 182) после чего раздается взрыв аплодисментов её остроумию. После описания впечатлений, производимых Лидой на окружающих, большое место в книге отведено описанию тех чувств раскаяния, которые ее терзают. Особенно раскаивается она в том, что не поняла мачеху и так жестоко ее оскорбляла. На страницах своего дневника она подробно описывает мачеху. Последняя нисколько не считается с основным качеством Лиды — самолюбием: уже при первой встрече она, при многочисленном обществе, говорит, указывая на её руки: «По ком ты носишь траур, дитя? Такая нарядная, хорошенькая девочка и такие грязные ногти» (стр. 77). Она наказывает ее постоянно, ужасается её манерам и характеру. «Вы не умеете держать себя в обществе,ma chère. Поэтому ступайте ко мне в комнату и сидите пока вас не позовут оттуда», — говорит она девочке при гостях (стр. 240). «Это дикарка какая-то, мальчишка. Право, ее следовало бы отдать в институт». Вполне понятно, что болезненно самолюбивая Лида на каждом шагу чувствует себя оскорбленной: «Наказать меня — Лидию Воронскую. Божка семьи! Господи, до чего я несчастна», пишет она в своем дневнике (стр. 241). Никогда девочка не слышит от мачехи доброго слова. Даже когда она дарит ей свою работу, мачеха не находит сказать ей ничего, кроме замечания, что крестики вышиты в разные стороны (стр. 236). Читатель вполне соглашается с мнением Лиды, что мачеха — «кривляка, противная злючка» (стр. 294), и не может понять, почему во время болезни Лиды, «сухая женщина» проявила вдруг столько ласки, нежности и любви, почему у неё даже голос из «скрипучего» стал мягким. Но непонятнее всего, почему Лида просит прощения у мачехи, и в чем она раскаивается; объяснение мы находим только в том, что эти проблески раскаяния — не проблески чувства, а сентиментальности. Ведь раскаяние — это понимание того, что своим проступком нарушил гармонию, которая существует и должна существовать в мире; понять свой проступок значит одновременно понять и великую гармонию жизни, и те диссонансы, которые происходят по нашей вине; тот, кто это понял, не может уже испытывать чувства радости. Детям такое понимание, в общем, недоступно. Те же, которым пришлось пережить подобное раскаяние, уже навсегда теряют детскую свою беззаботность. Не могу не указать на повесть Вильденбруха «Зависть», где талантливо описаны страдания восьмилетнего мальчика, который раскаялся в том, что жестоко дразнил своего младшего брата. При чтении ясно представляешь себе ужас этих страданий и понимаешь, почему мальчик, которому пришлось их пережить, перестал улыбаться. У Чарской же вслед за описанием совершенного ею проступка, следует оправдание: Лида капризничает и ее «со всех сторон окружают цепкие клещи невидимого проказника каприза» (стр. 38). Когда она проговорилась, она упрекает себя: «Ах ненавистный язык! Выкинул же ты со мной подобную штуку» (стр. 183). Размышляя о своих отношениях к мачехе, она думает: «За что я наказана тем, что не такая как все. За что судьба мучает меня, сделав такой дикой, необузданной и не в меру горячей девочкой» (стр. 398). Когда она грубо выражается, то у неё особенно лихие, бойкие жесты. «Моя гувернантка уже пятую кружку в хлеву дует, — как то особенно лихо проговорила я» (стр. 230). И там, где героиня Чарской упоминает о своих недостатках, читателю кажется, что она описывает совсем не недостаток, а «своеобразное, милое качество» — и говорит, что она «гадкая, злая» только для того, чтобы не все себя хвалить, чтобы не так монотонно звучало хвалебное славословие, которое она на 400 страницах поет «не обыкновенной, таинственной, талантливой девочке»... Такие же хвалебные гимны поют себе на страницах своих дневников и другие героини Чарской: княжна Джаваха, Люда Влассовская и др. Они также считают себя неземными, сказочными существами: «Я — Майская фея», говорит одиннадцати летняя девочка («Юркин Хуторок», стр. . «Я постараюсь сдерживаться от слез, только позовите ко мне фею Ирен» — говорит княжна Джаваха о своей подруге (стр. 269). «Как хорошо, что ты пришла ко мне, лунная фея» — говорит княжна Джаваха (стр. 265) Ирочке, которая отвечает: «Нет я не фея, я только Ирена». «Ах, почему вы не фея»... говорит Лена («Записки маленькой гимназистки», стр. 91), на что неизвестная девочка отвечает печально: «Я действительно не фея, а только... графиня Анна Симолин». Подобно Лиде, они считают себя «принцессами» «и окружены толпою рыцарей». Юлико говорит княжне Джавахе: «Как бы мне хотелось, чтобы вы снова возвратили мне звание пажа», на что она отвечает: «Князь Юлико, возвращаю вам звание пажа вашей королевы», и дав ему поцеловать руку, с подобающей важностью выходит из комнаты» («Княжна Джаваха», стр. 122). Больно становится за современных девочек, признающих эти книги своими любимыми: разве у них нет художественного чутья? Ведь эти хвалебные гимны так пошлы: «Я повернулась... я посмотрела... я сказала... мной восхищаются»... «Вы королева»... «Вы фея»... «Вы принц».... «Вы рыцарь»... Что может быть пошлее, чем любоваться собой?.. При чтении книг Чарской возникает вопрос: является ли вся эта пошлость, все это самолюбие плодом её фантазии, или она отражает жизнь и психологию современных девочек так, как она есть в действительности? Ответ нам дают сами дети: они признают за Чарской полное знание их жизни и их душевного состояния. И всякий, близко стоящий к детскому миру, согласится с тем, что Чарская указывает на такие стороны детской жизни и психологии, на которые педагогами не достаточно обращено было внимания, но которые бесспорно существуют. Она бессознательно обличает детей и педагогов, и как все, написанное без тенденции, это тем более и тем рельефнее указывает нам на страшное зло наших дней. Посмотрим, в чем это зло заключается. Фундаментом всего, как мы уже говорили, является самолюбие. Одна из самолюбивейших женщин — Мария Башкирцева — воскликнула: «Самолюбие тот рычаг, которым Архимед мог бы перевернуть мир». Самолюбие Марии Башкирцевой заставило ее неутомимо «добиваться славы», и каждое слово её дневника свидетельствует о её болезненном самолюбии. Её дневник имел успех не потому только, что это была исповедь выдающейся женщины; нет, Башкирцева талантливо и ярко осветила надежды и мечты, скрытые в тысячах женских сердец, и множество «одиноких непонятных душ» с восторгом перечитывали в её дневнике то, что бледно и бесцветно записано было на страницах их собственных дневников. Сколько тогда встрепенулось женщин: «Ведь она — как я. Те же порывы, те же страдания»... Ко многим современным девочкам эта фраза Марии Башкирцевой вполне применима: самолюбие — вот что оживляет их мысли и руководит их поступками. Быть героиней — вот мечта их жизни. Между Башкирцевой и героиней повести «За что» только та разница, что последняя ничтожнее. Но для современной девочки это еще милее. Миловидная, изящно одетая, она услышит не только от знакомых, но и от посторонних: «Какая хорошенькая»; если же она богата или из «хорошей семьи», или играла на публичном экзамене в музыкальной школе, то героиня романа готова: она начинает внимательно следить за отношением к себе, любоваться каждым своим поступком, жестом и словом... Зайдя недавно в комнату одной знакомой девочки и увидав у неё книгу Чарской, я случайно раскрыла ее и нашла вложенные в книгу фотографии девочки; она созналась мне: «Я выбрала из альбома мои карточки, чтобы сравнить их с портретом Чарской, так как мне кажется, что я красивее»... Очень интересны дневники, которые пишут подобные маленькие героини. Обыкновенно тетрадь прячется подальше от непосвященного взора и показывается только «самым близким друзьям». На первой странице надпись: «Прошу не читать» (или: «никому не позволяется читать эту книгу»). Затем следует вступление: «Я дочь такого-то, моя мать урожденная такая-то, дочь знаменитого NN и т. п.». Когда я спрашивала: не предполагает ли автор дневника его печатать, то получала в ответ: «Ни за что, я пишу только для себя!» — «Зачем же ты пишешь, кто твои родители, ведь ты это знаешь?» — «Да уж так всегда пишется»... Другие описывают суровую судьбу «несчастной, но благородной семьи», где все надрываются над работой, борются за правду и кротко переносят лишения... Или же героиня одинока, ее никто не понимает, она жестоко страдает. Одна шестнадцатилетняя девушка, вернувшись от доктора, который посоветовал ей быть осторожнее со своим здоровьем, так как у неё слабые легкие, — первым делом приобрела дневник и начала писать: «Мне 16 лет, я круглая сирота, и сегодня доктор нашел у меня наследственную чахотку». За вступлением следует описание своей наружности и затем начинают записывать большею частью незаслуженные страдания «непонятой девочки». Мне всегда вспоминается по этому поводу фраза одной моей родственницы: «Я до тех пор писала дневник, пока не подралась с братом, а это мне стыдно было записывать, и я сожгла дневник». Подозреваю, что другие дети или также поступают, или не записывают настоящих своих некрасивых поступков; или, упоминая о какой-нибудь ошибке, сейчас же приводят оправдание: «чем я виновата, что у меня такая горячая натура, что я так люблю правду, что не умею притворяться и потому была невежлива с учительницей и прочее, и прочее». «Я скверная, гадкая, но чем я виновата, что воспринимаю не так, как другие». «Чем я виновата, что у меня исключительная натура, которая не подходит к этой мелкой обстановке». Уже по стилю дневника видно, что его цель описать автора «мои непокорные кудри»... «мои темные и, как говорят, прекрасные глаза»... «густая рама листвы очень подходила к моей воздушной фигуре»... «я мечтала, подняв глаза к небу, усеянному звездами»... «рыдая, упала я к ногам моей матери, покрывая её руки горячими поцелуями»... «что то в моей наружности поразило учителя»... и т. д., и т. д. при чем во всех фразах звучит: «Ах! Как я мила»... Может быть, эти дневники покажутся многим «ребячеством»; мне приходилось слышать от некоторых матерей, что «ведь это пройдет, и дочь первая посмеется над своим дневником и сожжет его». Да ведь вопрос не в дневнике, вопрос в том, что привычка любоваться собой войдет в плоть и кровь, сделается второй натурой. Мы удивляемся, что теперь все музыкальные школы переполнены, и отбою нет от желающих попасть на драматические курсы. Да разве в этом не видно желанья фигурировать? Фигурировать — все равно на каком поприще; выступать — все равно как: в качестве певицы, артистки, художницы, писательницы; петь ли романсы, танцевать ли a la Дункан, читать ли доклады, только бы заслужить аплодисменты или, в худшем случае, сказать: «Когда я давала концерт» или «читала реферат»... И это еще хорошо, так как подобная героиня никому не вредит. А вот мне рассказывали про одну ничем не выдававшуюся девушку, которая приняла участие в «освободительном движении» не по убеждению, а просто из желания «стать героиней». В своем дневнике она описывала подробно все мельчайшие события своей жизни, и всюду возила свои тетради, несмотря на то, что за ней следили, и при её аресте она дневниками своими не только выдала многих, но и погубила некоторых, так как сгустила краски и придала небывалые размеры одной ничтожной конспирации. Эта привычка восхищаться собой и прислушиваться к похвалам окружающих — до последней степени пошлая, и воспитателям следовало бы приложить все усилия, чтобы не допускать ее в детях. Неудивительно, что при такой жажде быть героиней, девочка требует себе соответственной сцены, соответственной декорации; ей нужны реплики и нужны аплодисменты. Домашняя обстановка в большинстве случаев оказывается неподходящей: при столкновении с жизнью она убедится, что не так-то легко быть «умной, идеальной, самоотверженной». Жизнь с первых дней её детства берет ее в суровую школу: как бы девочка не восхищалась собой (девочка не из книги, а настоящая) — печальным опытом приходит она к заключению, что промахи, которые она делает на каждом шагу, далеко не свидетельствуют об её уме и талантах; столкновения с окружающими заставят ее волей-неволей переломить себя и выслушать не раз, что она далеко не идеальна. Для «самоотверженных поступков» не представляется случая: в семье требуется исполнение повседневных обязанностей, как будто незаметных, а, между тем, необходимых. И девочке это кажется таким скучным; это не та сцена, на которой она может фигурировать, как героиня. Она начинает искать декорации, которые загородили бы ее от «будничной скуки», она ищет обстановку, среди которой может играть «талантливую, гордую и смелую», ищет зрителей, готовых аплодировать ей за каждый «номер». И она видит институт. И как охотно и легко начинают дети играть роль, как охотно «аплодируют» они друг другу! Певец институтской жизни, Чарская, раскрывает нам, страницу за страницей эту жизнь в четырех стенах; она показывает, по какому трафарету складываются отношения к родителям, педагогам, друг к другу, как проявляются дружба, любовь, негодование, раскаяние; она ясно показывает нам, как мало-помалу убивается в детях всякая индивидуальность, всякая искренность, для того, чтобы дать место механической, искусственной сентиментальности, ходульному и пошлому фразерству. Начнем с самого естественного чувства — любви детей к родным. Но Чарской, эта любовь проявляется в том, что девочка тоскует по родителям, — но как? «Слезы капали на дорогие строки, поднявшие во мне целый рой воспоминаний. Она стояла предо мной как живая, моя милая, чудная мамуля; и грудь моя разрывалась от желания горячо поцеловать дорогой призрак», читаем мы в «Записках институтки» (стр. 76). Девочка, «сгорая от нетерпения и заливаясь слезами», считает минуты до приема, когда она увидит «свою родную»; на приеме она должна броситься на шею матери или отцу и «замереть у них на груди», а затем повторять: «Мое сокровище, жизнь моя, счастье мое, голубка родная. Мамочка! Дуся! Золотце мое! Мамуся милая!» Дети должны также гордиться своими родителями: чин, положение, титул, звание, красота отца, происхождение, таланты и красота матери дают тем более радости «счастливицам дочерям», чем больше указанные достоинства признаются подругами: «Я с гордым торжеством оглядываю соседние скамьи, на которых сидят во время приема девочки с их посетителями — родственниками и родными. Нет, скажите по совести, найдется ли здесь другой такой же красивый отец? — допытывает мой торжествующий взгляд, и я, сломя голову, несусь к нему навстречу» («За что», стр. 148). Подобными проявлениями нежности и восторга ограничивается любовь детей к родителям; нигде у Чарской не встречаем мы настоящего теплого общения между теми и другими — все ходульно и театрально: матери больше ограничиваются писанием восторженных писем и поцелуями, а что делается на душе, нет — даже не на душе, а в жизни, с матерью или дочерью, — это они «таят про себя». Мать Оли признается подруге своей дочери, что Оля умрет с голоду, если ее исключат из института: «Ведь не прокормить мне ее на мою пенсию!.. Ведь сама впроголодь живу!.. Никто не знает, не догадывается... И сама Оля тоже. Я скрываю от деточки моей... Зачем смущать ее, родную»... («Большой Джон», стр. 79). Естественно ли это и, во всяком случае, разумно ли? Как бы то ни было, это является блестящим показателем взаимоотношений: дети стали чужими родной семье. Но они представляют особую институтскую семью, другими словами, должны были бы выработать известные правила совместной жизни. И невольно у нас поднимается надежда, что девочка взамен воспитательного влияния семьи получит в институте нечто в высшей степени важное: подготовку к общественной жизни. Ведь каждая институтка существует только, как часть определенной группы с определенными обязанностями и правилами: в классе она имеет обязанности перед учителями и подругами, должна считаться с целым рядом правил и отвечать за всякое их нарушение; с другой стороны, все порывы нежности, вся жажда любви в сердце одинокой девочки имеют возможность проявления в дружбе её с другими. Таким образом, семыо ей, хотя бы отчасти, мог заменить институт. Однако, проявление любви к подругам носит тот же шаблонный характер, как и проявление любви к родителям: здесь разумное чувство заменено «обожанием». «Мы, младшие, обожаем старших. Это уже так принято у нас в институте. Каждая из младших выбирает себе «душку», подходит к ней здороваться по утрам, гуляет по праздникам с нею по зале, угощает конфетами и знакомит со своими родными во время приема, когда допускают родных на свидание. Вензель «душки» вырезается перочинным ножом на «тируаре» (пюпитре), а некоторые выцарапывают его булавкой на руке или пишут чернилами её номер, потому что каждая из нас в институте записана под известным номером. А иногда имя душки пишется на стенах и окнах... Для «душки», чтобы быть достойной ходить с нею, нужно сделать что-нибудь особенное, совершить, например, какой-нибудь подвиг: или сбегать ночью на церковную паперть, или съесть большой кусок мела, — да мало ли чем можно проявить свою стойкость и смелость!» ) («Записки институтки», стр. 47). Задушевная дружба состоит в том, что душа и интимные стороны жизни каждой всецело раскрываются, всегда доступны для другой. Подруга должна быть посвящена во все помыслы и чувства. Обязательным спутником дружбы является ревность: подруги не должны проявлять особенной любви к «посторонним девочкам»; малейшего подозрения в измене достаточно, чтобы дружба прекратилась. [Советую прочесть главу о дружбе в книге д-ра Вентовина: «Торгующие телом»] «Каково же было мое изумление и негодование», пишет княжна Джаваха, «когда я увидала мою Люду, моего единственного первого друга, между Маней Ивановой и торжествующей «Крошкой», моими злейшими врагами... Я сразу поняла, что они воспользовались нашею ссорой с Лидой, чтобы, назло мне, привлечь ее к себе и сделать ее подругою, товаркою. Их я поняла, но Люда, как она согласилась подружиться с ними? Неужели она не догадалась,. сколько обиды и горечи нанесла этим поступком моему, и без того измученному, сердцу? А я так любила ее» («Княжна Джаваха «, стр. 323). «Назло Лиде я подружилась с Бельской («Княжна Джаваха», 325)». Поссорясь, закадычные подруги не разговаривают целыми неделями, пока не случится «что-нибудь особенное». Очень часто поводом к примирению служит болезнь одной из них, болезнь серьезная и заразная. И вот, в «страшную ночь, когда больная мечется в бреду», появляется неожиданно подруга, которой удалось незаметно к ней пробраться. Начинаются трогательные, ультра-сентиментальные сцены, испрашивание друг у друга прощения. Наряду с этими проявлениями дружбы бросается в глаза удивительно странное деление на касты: девочки разделяются на «парфеток и мовешек». Как это дико, как грубо! Что за девочки эти «парфетки», которые открыто называют своих же товарок «мовешками», и как ничтожны должны быть эти «мовешки», несущие иго «парфеток»... Но еще более диким является то, что девочки кичатся друг перед другом своим именем, своим происхождением: «Я княжна Нина Джаваха Оглы Джаматэ, но ты зови меня попросту Ниной» («Записки институтки», стр. 15). Разве это не поражает в устах десятилетней девочки, разве это не указывает, что она ожидает со стороны подруг слышать в обращении к себе слово «княжна». На вопрос, кто её отец, Нина «не без гордости» отвечает: «Мой отец известный по всему Кавказу генерал» («Княжна Джаваха», стр. 222). И в её дневнике мы видим, как глубоко она пропитана сознанием своей важности: когда учитель заявил, что её предки герои, она пишет в своем дневнике: «вероятно глаза мои и щеки разгорелись от прилива необычайного счастья. Я торжествовала: «слышите, — хотелось мне крикнуть всем этим присмиревшим воспитанницам, — слышите: мои предки — славные герои, мой дед пал в бою за свободу родины, и вы, злые, ничтожные, маленькие девочки, не имеете права оскорблять и обижать меня, прирожденную грузинскую княжну. И голова моя гордо поднималась, а на губах уже блуждала надменная улыбка» («Княжна Джавха», стр. 239). Как напыщенно звучат также фразы девочек: «Я говорю вам это, я — графиня Анна Симолин». — «Даю вам честное слово княжны Джаваха» и пр., и пр. По Чарской, дети придают громадное значение титулу. «Ирочка — аристократка, и это сразу видно, не потому ли любила ее чуткая и гордая Нина?» пишет Люда в своем дневнике («Записки институтки», стр. 275). Они не только обращаются к подругам, именуя их титулом, но и мысленно так их называют — «я задумалась на минуту: «пригласить графиню Анну» мелькнуло в моей голове» («Записки маленькой гимназистки», стр. 97). Между собой они ведут следующие разговоры: «Её отец, кажется, консул или просто член посольства, не знаю, только что-то очень важное» («Записки институтки», стр. 48). «К нам сейчас приедет папиного начальника дочь. Очень важная барышня: её отец министр, кажется, или еще поважнее», не без гордости произнесла Ниночка (дочь генерала Иконина), «и окинула всех победоносным взглядом». — «В ответ на это девочки заохали, заволновались: сейчас приедет дочь министра! Ах, как это хорошо... И они будут танцевать с такой важной барышней!» «Ах какая ты счастливица, Ниночка, что у тебя такая знатная подруга»! — произнесла, блестя разгоревшимися глазками, хорошенькая Ивина» («Записки маленькой гимназистки», стр. 102). Этими страницами Чарская произносит суровый приговор детской дружбе, боюсь даже — детской душе. Тот факт, что мовешки беспрекословно несут иго парфеток, и простые смертные гордятся, что они дружны с графиней Анной Симолин, настолько говорит сам за себя, что комментарии излишни. Неудивительно, что при таких воззрениях и взаимоотношениях, об институтской семье не может быть и речи. Девочки представляют из себя только толпу, которая, по Чарской, хуже всякой другой в том отношении, что у неё нет руководителя, нет никаких принципов и нет целей, ведущих ее по какому-нибудь определенному направлению. Положим, в каждом классе имеется «признанный талант», но это не руководитель, это объект обожания и поклонения. У институтской толпы только повелители — «парфетки». Долг мовешек безропотно покоряться им, покоряться всему, чего они хотят и требуют, при чем эти требования всегда почти бывают необыкновенны, странны и в большинстве случаев лишены благородства; та из девочек, которая пытается удержать подруг от дурного поступка, которая противится бессмысленному постановлению, тотчас же вызывает против себя всеобщее недовольство, все от неё отворачиваются. Она целые месяцы считается отверженной. Когда ей становится невтерпеж, она прибегает к средству, примиряющему ее с остальными: если кто-нибудь из класса устраивает какой-нибудь некрасивый поступок, она берет вину на себя. Так например, княжна Джаваха, которую класс ненавидит, с которой никто не хочет разговаривать, берет на себя вину нескольких воспитанниц, и сейчас же ей преподносят адрес: «Княжна Ниночка Джаваха!» — пишут ей подруги — «Мы решили сказать тебе всем классом: ты душка. Ты лучше, честнее и великодушнее нас всех. Мы очень извиняемся перед тобою за все причиненное нами тебе зло. Ты отплатила за него добром, ты показала, насколько ты лучше нас. Мы тебя очень, очень любим теперь и еще раз просим прощения. Княжна Ниночка Джаваха! Душка, прелесть, простишь ли ты нас?» («Княжна Джаваха», стр. 294) и т. п. Та же легкость, которую девочки проявляют в отношениях к людям, видна и в их отношениях к жизни. Чарская рассказывает нам, что все воспринимается шутя, поверхностно, нет серьезных запросов, никакой логики, никакого критического отношения к чему бы то ни было: жизнь проходит как сплошной праздник; обязанностей, по-видимому, никаких: все готово, все сделано, а родители щедро дают прислуге на чай, чтобы избавить детей даже от той мелкой повседневной работы, которую оставил им институт, как воспитательную меру, например, от уборки собственных вещей. На единственное дело, на ученье, дети смотрят своеобразно: за уроками постоянные шалости, возраст не имеет значения, и на последнем уроке перед выпускным экзаменом восемнадцатилетняя девушка прячется от учителя в большой глобус, чем класс немало наслаждается («Большой Джон», стр. 126). Время, предназначавшееся на ученье, все целиком уходит на подобные шалости, и только к экзамену начинается усиленная зубрежка... Чарской все эти шалости так же, как и сцены борьбы с педагогическим персоналом, кажутся курьезными и потешными, на самом же деле они глубоко трагичны: бедные одинокие дети! Ведь они удалены были от семьи, ведь 7 — 8 лет они провели в четырех стенах, вдали от настоящей кипучей жизни с её соблазнами, горем, но и с яркими её радостями... Они готовились к этой жизни и чему они научились? По Чарской, только одному: все время смеяться и шалить. Мечты и взгляды девочек особенно характерно отмечены в «Большом Джоне». Вот что говорит, например, взрослая девушка, оканчивающая институт, предполагая, что умрет от чахотки. «И я растаю, увидите, медамочки: вскроется Нева, зацветут липы, ландыши забелеют в лесу, соловей защелкает ночью, а я буду сидеть в белом пенюаре на балконе и слушать голоса ночи в последний раз... в последний»... («Большой Джон», стр. 146). Послушаем разговор между учительницей и институткой на последнем уроке перед выпуском. — «Ничего не знаю, — самым невинным тоном созналась Додошка. — Ей-Богу, честное слово, не знаю ничего... Я педагогику не учу. Мне педагогики не надо. Я замуж не пойду, своих детей у меня не будет, чужих учить тоже не стану. Ясно, как шоколад. Буду ходить, весь мир исхожу вдоль и поперек, из города в город, из деревни в деревню. В карманы леденцов, пирожков наберу, немножко хлеба, ветчины, и хожу себе да похаживаю. Хорошо. Никто не лезет, не пристает, отдохну, покушаю и опять в путь. А для этого педагогики не надо. Зачем мне она?» — «Mais je vous mettrai six pour tout ça!» [Но я поставлю вам шестерку за эти рассуждения]. — окончательно вышла из себя «педагогичка». — «Хоть два. Все равно в последнем классе не оставляют... Не полагается. А странствовать мне никто не запретит!» с торжеством заявила Додошка и, усевшись на место, вынула из кармана леденец и принялась его сосать с самым безмятежным видом» («Большой Джон», стр. 71). Однако, не сгущает ли Чарская краски, не искажает ли воззрения и взаимоотношения институток? К несчастью, мы, присматриваясь к окружающему, видим много фактов, подтверждающих справедливость её наблюдений. Я знала семью, где было четыре дочери; первых трех воспитывали, не прибегая ни к каким наказаниям: лучшим средством удержать детей от шалостей — была угроза отдать их в институт. «Но ничего нельзя было поделать с четвертой», — рассказывала мне мать. «Начитавшись Чарской, она бредила институтской жизнью и заставила таки нас определить ее в N-ский институт. [Я не хочу сказать что под влиянием Чарской создается институтская обстановка, мне кажется только, что в данном случае эта институтская жизнь описана была такою привлекательною, что самолюбивую девочку потянуло в институт.] Когда я к ней пришла на прием, она бросилась ко мне на шею и разрыдалась, повторяя, что не спит по ночам, все время плачет. Классная дама подтвердила, что по ночам приходится успокаивать девочку. Я решила взять ее немедленно домой. Но неожиданно для меня Лиза вытерла слезы и сказала спокойно: «Нет, я с собой справлюсь». С тех пор истерики прекратились, но, как оказалось, подруги с этого дня удивлялись силе воли, с которой Лиза удерживала слезы, чтобы не расстраивать меня, — точно так же, как прежде умилялись и поражались той любовью, которую она проявила». Одна из моих знакомых девочек, после трехнедельного пребывания в институте, сказала своей матери: «Отчего ты меня так мало ласкаешь? Мне очень неловко перед подругами, они подумают, что ты меня мало любишь». Одна дама рассказывала мне, что она, приезжая в институт на прием к дочери, вынуждена одеваться особенно элегантно, так как институтки признали ее красивее других матерей, и дочь умоляет ее одеваться понаряднее, так как очень этим гордится. Чем же объяснить всю эту пошлость, в которой захлебываются несчастные дети? Ведь они происходят из среды, где, казалось бы, употреблены все усилия к тому, чтобы с самого раннего возраста воспитать их как можно лучше! В своих книгах Чарская указывает нам главных виновников: это педагоги. Уже первая бонна детей является каким-то пугалом и страшилищем. В «Записках маленькой гимназистки» бонна бранится самым непозволительным образом, пресмыкается перед барыней и притесняет бедную девочку, взятую на воспитание. Дети иначе не называют ее, как мамзелька, постоянно с нею воюют и стараются высмеять ее, как только могут; они делают это со свойственной детям Чарской пошлостью: «Я узнал. Она говорит, что она из Баварии родом, а это не правда... Из Ревеля она... Ревельская килька... Вот кто мамзелька наша. Килька, а важничает; ха, ха, ха!» — говорит пятилетний мальчик («Записки маленькой гимназистки», стр. 73). Когда девочки поступают в институт, они сразу начинают презирать весь педагогический персонал; достаточно взглянуть на прозвища, которыми они наделяют своих воспитателей: все классные дамы называются «синявками», но, сверх того, так же, как и учителя, имеют свое специальное наименование: Пугач, Булочка, Кис-Кис, Пышка, Фюрстша, Жучка, Цапля, Вампир, Навуходоносор, Протоплазма, Кочерга, Блоха... В разговорах с ними они беззастенчиво-грубы: так, классной даме, прозванной «японской шпионкой», одна из учениц заявляет (при чем все девочки «фыркают» от смеха): «Это неправда ведь, m-lle, что вы японка и приехали сюда прямо из Токио?.. А то старшая воспитанница Окунева говорит мне сегодня: «Знаешь, Ивашка, ведь ваша Зоя Ильинишна — японская шпионка, я это знаю наверное» («Записки маленькой гимназистки», стр. 58). «Есть синие лягушки?» — задорно спрашивает воспитанница классную даму — спрашивает так, что та, «разом поняв выходку [Она была в синем платье], вся зеленая от злости, шипит»... («Вторая Нина», стр. 226). Сколько презрения и ненависти к педагогам проявляют девочки в травле учителей. Малейшего повода бывает достаточно, чтобы, не считаясь с личностью педагога, наносить ему оскорбления, устраивать «скандалы», абсолютно недопустимые при наличности хоть какого-нибудь уважения: «Травить его! Бенефис ему хороший закатить, бенефис с подношением!» кричат девочки, сердясь на учителя за то, что тот пришел не в свой час, а в первый свободный, когда классная дама собиралась читать им вслух «Ледяной дом». — «Травля» заключается в том, что одна девочка за другой заявляют, что в классе пахнет карболкой: «у учителя болели ноги и он мазал их мазью с запахом карболки», — поясняет Чарская. Сколько, наконец, оскорбительного презрения к педагогам в том, что девочки смотрят на их деятельность, как на службу, которую они несут ради необходимости заработать себе пропитание. Сима упрекает подруг за то, что из-за них ушла классная дама: «Злые вы, злые! Человека лишили куска хлеба» («Большой Джон», стр. 111). «Фрейлейн! M-llе! Голубушка! Ради Христа, не плачьте... Плюньте на них... Они чудовища мохнатые... И ей-Богу же свет не без добрых людей, и вы найдете лучшее место, — утешает она классную даму («Большой Джон», стр. 112). Даже чувствуя раскаяние, девочки, в сущности, только оскорбляют педагогов: в большинстве случаев они начинают «защищать» своих классных дам, иногда оказывают им денежную помощь («Большой Джон», стр. 256). Не является ли подобная «защита» самым оскорбительным из возможных оскорблений? Во всяком случае, проявления раскаяния и самобичевания так театральны, что наводят беспристрастного читателя на мысль: не разыгрывают ли дети эти сцены точно так же, как разыгрывают сцены тоски по «родной мамусе», ревности по закадычным друзьям и проч., и проч. Вот как раскаивается Лида в том, что своим поведением довела классную даму до нервной горячки: «Фюрст умирает из-за неё. Она, Лида Воронская, виновница её смерти. Она убийца. Нужно искупление, надо во что бы то ни стало пожертвовать собою, надо предложить себя, свою жизнь, взамен жизни фрейлейн, такой необходимой её бедным маленьким племянникам и её несчастной сестре. И верховное существо рассудит, решит! [Под верховным существом у Чарской подразумевается, по-видимому, ветхозаветный непримиримый Иегова] Господь всесилен и справедлив, и она, Лидия, знает это. Если она заслужила, пусть молния убьет ее, Лиду, но только пусть не умирает Мина Карловна. О, пусть не умирает она, нет, нет, нет»... («Большой Джон», стр. 221). Там, где Чарская описывает педагогов, тон её делается прямо враждебным: «Учитель сначала побледнел, потом покраснел и притом так сильно, что его лиловый нос принял разом фиолетовый оттенок» («За что», стр. 163). Вот как описано в «Большом Джоне» столкновение между классной дамой и воспитанницами: «Немка словно зашлась. Её лицо из красного стало багровым. Её голова с мокрыми косицами жидких волос ходила как маятник под часами. Но вот губы её вытянулись вперед, желтые клыки зубов высунулись из них и она загремела: «В лазарет!..» («Большой Джон», стр. 60). Манера говорить у многих учителей, по Чарской, крайне своеобразная. Так, например, учитель заявляет ученицам выпускного класса. «Вот поговорите, так я на актовом насею вам единиц, что твою пшеницу». Учитель географии говорит: «На место пошла, лентяйка, унывающая россиянка, вандалка непросвещенная» («Княжна Джаваха», стр. 241). Держать себя педагоги Чарской абсолютно не умеют. О своем прямом назначении — научить детей они и не думают: все их заботы сводятся к тому, чтобы не осрамиться перед начальством, «не ударить лицом в грязь», при чем они откровенно признаются детям, что им иначе «попадет». Возьмем первый попавшийся пример: Чарская рассказывает, что перед выпускным экзаменом с учительницей педагогики «положительно, делалось дурно: такая ученица, как Даурская, могла бы с успехом подорвать её преподавательскую деятельность в стенах института,» она решила во чтобы то ни стало просветить Додошку на поприще педагогики, чтобы она не осрамилась в пух и прах на экзамене» («Большой Джон», стр. 72). Учитель арифметики довольно оригинально объясняет девочкам, почему ему хотелось бы, чтобы они хорошо сдали экзамен: «Пришел попросить вас, девицы, начать готовиться к экзамену завтра же и поусерднее, так как на этот экзамен приглашен мною в качестве ассистента мой друг, один молодой ученый» («Большой Джон», стр. 182). Детей педагоги боятся, и на их злые выходки или «краснеют и бледнеют», или «не знают, куда смотреть», или кричат: «Не дерзи», или плачут: «Жестокие девочки». Подарки, денежную субсидию от воспитанниц они принимают с глубокой благодарностью, за ласковое слово благодарят детей, раскаяние встречают с восторгом и немедленно начинают проявлять чисто собачью преданность к своим воспитанницам; слезам раскаяния и самобичеванию детей придают необыкновенно важное значение. Титул, происхождение девочек они чрезвычайно ценят. Девочку, только что привезенную в институт, начальница встречает словами: «Нам очень желанны дети героев: будь достойна твоего отца» («Записки институтки»,стр. 9). Она указывает министру на только что поступившую девочку («Записки институтки», стр. 138): «Вот дочь Влассовского — героя Плевны». Вызвав новенькую княжну Джаваха, учитель спешит заявить при всем классе, что слышал эту фамилию:: «Князья Джаваха известны по всему Кавказу»... («Княжна Джавха», стр. 236). Среди этих забитых педагогов имеется только одно лицо, преисполненное достоинства: это «maman» — начальница, всегда княгиня или баронесса. Она казнит и милует, не руководствуясь, по-видимому, никакими логическими рассуждениями. Когда классная дама ставит ультиматум: или она уйдет, или вытолкавшая ее из класса девочка должна быть исключена, — «maman» девочку исключает, а затем по просьбе класса ее прощает и допускает классную даму уйти... «Maman» строга к педагогическому персоналу, и девочки слышат, как она делает классной даме выговор: «Вы распустили класс, они стали кадетами» («Записки институтки», стр. 12 ) Имя начальницы произносится с благоговением: «княгиня-начальница» называют ее родители девочек, а педагоги ее боятся до того, что, по выражению детей, «синявки подлизываются» к воспитанницам, которых она любит. Все это происходит в книгах; но так ли это в жизни? Если нет, то как родители допустили детей читать такой пасквиль на педагогов, как никто из — простите за резкое выражение — забросанных грязью классных дам не сказал хотя бы слово протеста, как не указал на всю несправедливость и вред этих пасквилей? Находясь в самом сердце этой жизни, они имеют полнейшую возможность опровергнуть клевету. Если же это не клевета, если есть хоть сколько-нибудь правды в написанном Чарской о педагогах и институте, то остается только сказать родителям: прочтите хоть одну книгу Чарской, и если вы после этого решитесь отдать ваших детей в руки таких воспитателей, обречь ваших детей на подобную жизнь, то Бог вам судья. Таким образом, книги Чарской захватывают большую область детской жизни, касаются разных сторон детской психики, и так как она пишет очень легко и живо, то неудивительно, что книги эти не могли пройти незаметными, а сама она не может быть безразличной для читателей: она нравится или отталкивает, ею восхищаются или возмущаются, смотря по читателю, но ее знают, к ней питают те или другие чувства. К несчастью, её книги некоторым образом представляют то волшебное зеркало Андерсена, в котором дурное отражается хорошим; она умеет рассказывать о печальных явлениях детской жизни так, что её книги являются не обличением, а воспеванием. Чарская является знамением времени: высокие идеалы падают, на все смотрят легче... Молодежь особенно ярко показывает общее настроение, и мы видим легкое отношение ко всему, даже более, чем легкое. Везде игра, во всем поза, и к каждой из девочек, описываемых Чарской, можно применить слова Лемма о Паншине: «Все второй нумер, легкий товар»... («Дворянское гнездо»). — Но такая легкость не свойственна нашей молодежи, в жизни она не так то легко примиряется со всей пошлостью: на это указывает нам хотя бы то колоссальное число самоубийств среди молодежи и детей, которое наблюдается в наше время. Эти самоубийства доказывают недовольство теперешней жизнью и обвиняют нас, взрослых: так или иначе мы отняли у детей, у этой молодежи, высокие идеалы, а без них, по-видимому, она не может жить. И обязанность писателя ввести нас в настоящий детский мир. Кто близок к детям, кто живет среди них и читает в их душе, тот знает, что «есть же еще порох в пороховницах», не все у нас одно серое ничтожество. Есть у детей и молодежи и глубина души, есть нередко и особое, мистическое настроение, свидетельствующее о большом душевном богатстве. Жить среди детей — значит не потерять веры в Высшее, так как при близком общении с ними безусловно видишь, что «Их есть Царство Небесное». Сейчас наши дети заблудились, они ищут, кто им споет песнь об идеалах, о том стремлении их к Высшему, которое бессознательно живет в их душе. Но вместо этой песни им приходится выслушивать совсем другое. Вспомните старинную легенду: когда то появлялся со своей свирелью таинственный Rattenfänger.[Гамельнский крысололов] Ни один ребенок не мог устоять против его песни, и зачарованных его игрою детей он уводил далеко от родительского дома и заводил их в море, где все они тонули... Чарская напоминает мне этого Rattenfänger: она поет пошлые мелодии жизни, дает мишуру, побрякушки ложно понятого героизма, заставляет детей любить их — и заводит в то болото пошлости, из которого нет возврата уже по одному тому, что «привыкший ползать, летать не может». Когда же появится настоящий писатель для детей, понимающий всю прелесть и поэзию детской души, когда он сумеет отразить в своих книгах всю красоту её, то я ручаюсь, что ни один ребенок не откроет больше «За что» или «Княжну Джаваху». Но пока такого писателя нет, я думаю, было бы лучше не давать детям, так называемых, «детских книг». |
Автор: | расел [ 18 сен 2017, 04:26 ] |
Заголовок сообщения: | Re: Еще о Чарской |
Автор: | injener12 [ 19 сен 2017, 23:03 ] |
Заголовок сообщения: | Re: Еще о Чарской |
Прочел статью Масловской. Ну и что? Никаких предположений, почему девочкам нравятся "пошлые" книги Чарской. Чем они так привлекают девочек? Не получил ответа даже на такой вопрос. Написанное Чарской про Институт действительности соответствует или противоречит? Что, Чарская - единственная, кто знает эту жизнь? Других выпускниц, оставивших воспоминания, больше нет? Ей никто из выпускниц не возразил? Если Чарская написала все так, как в действительности, то чего ее критиковать? Допустим, Масловская считает недопустимым то, что пошлость отношений Институток друг к другу Чарская сделала привлекательной. Так где хотя бы предположения, почему выглядит привлекательным написанное Чарской. Хочешь с этой привлекательностью бороться, напиши про это же так, чтобы вызывало отвращение.Вместо этого надежда, что найдутся такие писатели, которые это сделают вместо тебя, критика. Возникает ощущение, что Чарская реально талантлива, в отличие от ее бездарных критиков. Осмелюсь предположить, что книгами Черской девочки зачитывались потому, что их чтение удовлетворяло какие-то потребности этих девочек. Какие именно? Не знаю. Но, если предположить, что девочки отождествляли себя с героинями книг Чарской, то получается, что это самолюбование, потребность считать себя самой-самой. Замечательной. Красивой. Высокородной. Умной. и т.д. Снова вспомнилось утверждение спеца по нашим мозгам биолога Савельева Сергея Вячеславовича, что биологические потребности хомо сапиенса сапиенса (так биологи назвали наш биологический вид) - просты: Есть, пить, размножаться и ДОМИНИРОВАТЬ. При этом учить детей удовлетворению этих потребностей не надо. Они и без специального обучения займутся их удовлетворением. Например в художественном мире Лидии Чарской. А вот чтобы ребенок поступал по человечески, его требуется этому научить. Своевременно! Потому, что "воспитывай пока поперек лавки лежит, а не когда вдоль нее вытянулся" (с). "Чему не научили Ванечку, тому Иван Иваныча не научишь" (с) |
Страница 1 из 1 | Часовой пояс: UTC + 4 часа |
Powered by phpBB® Forum Software © phpBB Group https://www.phpbb.com/ |