ЛакотМальтелье
Один поворот
Пожалуй, хуже всего было то, что, уткнувшись в угол, как и полагается, носом, она не могла видеть часы. А время как назло тянулось, тянулось невыносимо медленно... Как-то, сдуру, она пожаловалась ему - он ведь выбрал этот угол, в котором надо крутить головой чтобы хоть краем глаза увидеть циферблат, чем другой хуже? А он ответил, что, дескать, не для того она стоит в углу, чтобы рассматривать часы, а для того чтобы подумать о своем поведении, а если она вместо этого будет считать ворон, то...
Вообще-то он конечно прав. Прав как всегда: в углу стоят не для того чтобы считать ворон. Тем более когда украдкой смотришь на часы, на глаза нет-нет да и попадется лежащая на столе зеленая тетрадка, а смотреть на нее сейчас совсем не хотелось. И все же, ей нужно, необходимо было видеть часы, видеть, как часовая стрелка подползает к девяти, а минутная неспешно движется к двенадцати. Необходимо, потому что в субботу он всегда приходит в девять. Всегда? В сущности ведь и полугода не прошло с того первого вечера... И все-таки, “всегда” это именно то слово, которое лучше всего выражало то, что она чувствовала, потому что - и когда еще в этом признаться как не в такой момент, наедине с собой - именно тогда, без малого полгода назад, и началась настоящая жизнь. Она была не лучше прежней: и люди в ней были те же, и неприятности случались, просто сейчас ей казалось, что все эти годы она не могла вдохнуть воздух полной грудью. Когда с рождения дыхание сдавлено, не чувствуешь что что-то не так - ведь так всегда и было - и оттого когда вдруг внезапно начинаешь дышать свободно все выглядит иначе, и понимаешь: это и есть настоящая, подлинная жизнь.
Теперь каждую субботу она ждала его к девяти. В субботу он не звонил, а открывал своим ключом, всегда ровно в девять, а она не шла встречать его, как делала, когда он приходил в будни. В субботу к девяти ей полагалось стоять в углу. И, хотя поворачиваться было строго-настрого запрещено, она знала, что последует за звуком поворота ключа. Сначала она слышала, как он шуршит одеждой, потом по звуку шагов и шуму воды определяла что он ушел мыть руки, вновь звучали шаги, теперь уже приближаясь. Она знала, что через мгновение он войдет в комнату и спокойно пройдет к столу, словно не замечая Асю, стоящую в углу в простых белых трусиках и такой же простой белой маечке. В эти секунды Ася стоит особенно тихо, почти не двигаясь: ему сейчас не до нее, он читает зеленую тетрадь.
Тетрадь с виду самая обычная - тонкая школьная тетрадь “в линейку” в обложке зеленого цвета, горизонтальные линии для строчек и косые, задающие буквам наклон - в детстве Ася исписала не один десяток таких. Но в этой задачи, которые ей самой не решить: он один знает, сколько получится в ответе. Пожалуй, с зеленой тетрадкой ей тяжелее всего, ведь она сама заполняет ее каждую субботу. Аккуратно, стараясь ничего не забыть, записывает каждую, даже самую маленькую, провинность, а сама мысленно сокрушается: “Как много опять получилось...”
”Зачем я не пошла на эту дурацкую лекцию”, - думает она, выводя слегка дрожащей рукой новую запись. - “Эх, Ася, Ася не жалеешь ты себя. Впрочем, нет, сегодня жалеешь. Только поздно уже... ” Пропустить ничего нельзя: если он узнает... нет даже и думать об этом не хочется. Себя не обманешь: не для того она каждую субботу послушно стоит в углу и с замиранием сердца ждет, покуда он дочитает. И, все-таки, она нет-нет да и прикидывает сколько же ей достанется в этот раз, и сердце начинает биться чаще и так вдруг ей становиться жалко себя... Но это днем, когда до девяти еще полно времени, а вечером она покорно ждет своей участи.
Что будет, когда последняя запись в тетради будет прочитана, она знает не хуже чем он. Он бросит тетрадь обратно на стол, перевернет стул спинкой к столу, повесит пиджак на спинку, подойдет к ней и своими тонкими пальцами аккуратно возьмет ее за и так уже покрасневшее от стыда и волнение ухо (как будто ему мало того, что ниже пояса на ней только трусики и она стоит в углу всем своим видом выражая покорность и давая понять, что готова к наказанию), выведет из угла и поведет к стулу. Усевшись на стул, он легким шлепком заставит ее подойти, а затем аккуратно, бережно, уложит ее на колени. Все это время оба они молчат, и только когда его пальцы крепко берутся за резинку трусиков и медленно, но решительно начинают приспускать их вниз она робко, жалобно, выдавливает из себя что-то вроде просьбы: ”Не надо, пожалуйста, не надо...” и даже иногда - поистине непозволительная дерзость - пытается удержать трусики рукой. Как ни странно, такое возмутительное нарушение дисциплины сходит ей с рук: он только слегка наклоняется к ее уху и тихо и ласково начинает говорить то что говорил уже десятки раз. “Маленьких девочек, которые плохо себя вели”, - говорит он - “надо непременно шлепать чтобы они исправились, и шлепать непременно по голой попе и только по голой попе”. И, слушая его, она разжимает пальцы, потому что верит: он прав. Неважно, что она была маленькой лет пятнадцать тому назад, и что тогда никому не приходило в голову ее шлепать, как неважно и то, что он старше ее всего на каких-нибудь два или три года. Он прав в главном: тогдашняя маленькая Ася мало чем отличается от нынешней. Пускай сегодняшняя Ася и выглядит взрослей и уверенней, она все та же, что и пятнадцать лет назад: такая же нежная, такая же доверчивая, такая же соня и сластена, и озорства в ней ничуть не стало меньше. Из всех людей, никогда не знавших ту маленькую Асю, только он, он один, сумел распознать в нынешней Асе ту, другую. Наверное, поэтому ее рука бессильно повисает в воздухе, а трусики оказываются спущенными куда-то к коленям.
Теперь, когда этот последний рубеж перейден, остается только ждать. Ждать недолго: секунды три-четыре спустя на ее попку обрушивается первый шлепок. Звонкий, обжигающий, болезненный. Больше всего он напоминает ей те времена, когда она решила принимать по утрам холодный душ: даже спустя два месяца, когда она прекрасно знала, как холодно будет и, вроде бы, была к этому готова, каждый раз под ледяной струей у нее на секунду перехватывало дыхание, а затем она жалобно взвизгивала от холода. Сейчас впрочем, взвизгивать нельзя: он не раз говорил ей, мол, не стоит так кричать, успеешь еще накричаться, непременно подкрепляя нотацию особенно болезненным шлепком по самой уязвимой, нижней части ее попки. Поэтому, пока его обычно такая нежная ладонь заставляет то одну то другую половинку гореть все сильнее, она старается не кричать и только тихонько жалобно ойкает. Заставить себя лежать смирно куда труднее: руками она, по крайней мере, может вцепиться в стул, но ее стройные ножки, с которых еще не сошел легкий летний загар, то и дело дергаются после очередного удара, а то и взлетают вверх, а порядком раскрасневшаяся попка безостановочно елозит на его коленях. И только когда шлепки прекращаются, и он, все тем же спокойным голосом, велит ей встать, когда она, путаясь в окончательно сползших на щиколотки трусиках, медленно идет к кровати, на которой уже лежат одна на другой две подушки, ей удается потереть попу, у которой главные страдания, увы, еще впереди.
Укладывая ее на подушки, он в который раз спокойно и ласково говорит ей все те же слова. Она хорошая девочка - говорит он - добрая, умная, только она об этом позабыла и чтобы напомнить ей о том, как следует вести себя хорошим девочкам, он вынужден, просто обязан, ее наказать. Устроив ее на подушке в соответствии с ему одному известными неписанными правилами, он отправляется к окну, где за занавеской, в высокой вазе, видит Бог совсем не для того подаренной некогда Асиным родителям, уже замочены прутья. Прятать прутья за занавеской придумала Ася - уж очень не хотелось ей всю неделю разглядывать прутья, напоминающие о приближающемся наказании. Достаточно того, что она видела их, когда ходила в парк чтобы срезать свежую порцию и потом, когда обрабатывала.
Подойдя к вазе, он всегда пробует вытянутый наугад прут, рассекая им воздух. Видеть этого Ася, кончено, не может, но звук, с которым прут рассекает воздух, ни с чем не спутаешь, особенно если знаешь, что прут предназначен для тебя. Выбрав прут, он несколько раз легонько похлопывает им по ее попе, как бы примеряясь. Она сотни раз читала, что нужно расслабиться, чтобы было не так больно, но откуда ей знать, правда ли это: каждый раз, чувствуя эти несколько касаний кончиком прута, она, как назло, вся сжимается в комок и ждет когда засвистит розга. Первый стежок всегда одинаковый - короткий, резкий, жалящий - и в то же время каким-то непостижимым образом всегда непохожий на те, что были прежде, и те, которые - зачем себя обманывать - будут в будущем. Только в такие моменты - стоя в углу и с трепетом ожидая его прихода - она и может по-настоящему разобраться в своих ощущениях. Во время порки ей не до того - не успевает утихнуть боль от первого стежка, как прут свистит вновь. Вначале он всегда стегает размеренно, давая ей возможность сполна “распробовать” каждый удар, и все новые и новые красные полосочки вспухают на ее беззащитной попке. В эти секунды Ася уже не может вести себя “прилично”: после каждого удара она айкает или ойкает, или стонет, или обещает что исправится, что будет очень послушной, что никогда больше... пусть он только перестанет. Зачем она эта говорит, Ася и сама не понимает: она ведь знает что он никогда не использует меньше двух прутьев. А он все также негромко, спокойно и с какой-то нежной грустью в голосе отзывается: конечно, она исправится, она прямо сейчас исправляется, для того и предназначены розги, чтобы исправить ее поведение; конечно, она будет хорошей, а если вдруг опять что-нибудь натворит, ничего страшного - вон сколько прутьев. И прут вновь и вновь путешествует по попе сверху вниз, снизу вверх, пока не приходит время сменить его на новый.
Как ни мучительны те несколько секунд, которые проходят с момента, когда порядком растрепавшийся на кончике первый прут летит в сторону, до того как второй прут примется за дело, Ася ждет их с нетерпением: пока он выбирает второй прут она вновь украдкой потирает пострадавшее место, стараясь хоть ненадолго унять жжение и боль. Не то чтобы ей это было разрешено - он просто делает вид, что не замечает. Может быть, в эти секунды ему даже жалко ее: он-то ведь знает, сколько стежков у нее впереди. Если и так, это не мешает ему пустить второй прут в ход. Теперь он стегает гораздо чаще, почти не делая паузы между ударами. И прут ложится иначе, наискосок, и вот уже горизонтальные полоски пересекают косые - точь-в-точь как в зеленой тетрадке. Времени на покаянные крики и клятвенные заверения не остается: успеть бы подготовится к новому укусу розги, напомнить себе что визжать и айкать следует потише (как бы соседи милицию не вызвали). Но разве удержишься когда стегают по уже высеченному: разве можно не вертеться, не извиваться, не болтать ногами... Нет-нет и слезинка-другая скользнет по щеке. А прут продолжает свистеть...
Но, раньше или позже, и этот второй прут летит на пол к первому, а через несколько секунд он негромко произносит: “Ну, вот и все...” Он бережно поднимает ее и усаживает к себе на колени, старясь сделать это так, чтобы их не касалась ее еще горящая от розог попка. Поза эта очень неудобная, но Асе нет до этого никакого дела: она знает, что секунду спустя левая его рука ласково прижмет ее голову к его груди и будет гладить ее по волосам, нежно нашептывая на ухо слова любви и утешения, а правая будет также нежно поглаживать то одну, то другую исхлестанную половинку. Знает и то, что непременно разревется, почти бесшумно, стыдясь своих слез и одновременно чувствуя неимоверное облегчение. Как непохожи эти слезинки на те, что текли по щекам совсем недавно... Ася и сама не знает, как это объяснить, но именно в этот момент она чувствует себя необыкновенно счастливой. А впереди еще много счастливых минут, и прутьям суждено стоять без дела до следующей субботы, и впредь до девяти следующей субботы все, что угрожает ее попке это несколько звонких шлепков, которыми он в будние дни частенько выпроваживает ее из кровати (вы еще не забыли, что она соня?) в институт. Но до будней еще далеко, еще впереди чудесное беззаботное воскресенье, которое Ася ни за что не потратит на учебу, сколько бы розог ей не полагалось за это в субботу.
А в понедельник утром, когда она проснется (в понедельник он всегда уходит раньше, чем она, так что выгонять ее шлепками из постели некому) на столе буде лежать очередная чистая тетрадка. Обычная школьная тетрадка в зеленой обложке - других он не признает. И снова покатятся будни, снова она будет мысленно прикидывать, сколько ударов она уже заработала (а неделя еще ведь только началась!) и разрабатывать планы немедленного улучшения поведения и успеваемости, которым, конечно, никогда не суждено сбыться, а в субботу, досадуя на себя и сама себе изумляясь, сядет заполнять тетрадку перечнем своих многочисленных “грехов”. И не позднее чем за десять минут до девяти часов вечера она, в одних трусиках и маечке, встанет в угол и будет ждать того момента когда в прихожей прозвучит короткий щелчок - звук поворота ключа в замочной скважине.
Что могут изменить плохо освещенный угол обычной московской “однушки”, тонкая школьная тетрадь на столе и две стрелки, застывшие под прямым углом друг к другу на белом циферблате? Очень многое если добавить к ним всего один поворот ключа...