M/f, F/f
Ришка
Kuno
Южная земля
Этот текст написан совместно двумя авторами и принадлежит к «хишартскому циклу». Что такое Хишарта, как и когда она появилась, кто в нее играл или играет, можно узнать на её официальном сайте:
http://hisharta.nm.ru/
Все или почти все иноязычные выражения даны в тексте с их русским переводом.
Публикация выходит в преддверии национального праздника Хишарты – Дня открытия, которую все прогрессивное человечество отмечает Тринадцатого июня, в этом году уже в восьмой раз.
Я знаю, далеко за полосой прибоя,
Есть мир. Он не иной. Там все, как у людей.
Он контуры обрел, живет своей судьбою,
Забыв, что создан был фантазией моей.
Порой тот дальний мир на фоне мелких сует,
Возникнет, подчеркнув тщету моих проблем.
Пока его черты мечта не дорисует,
Я там, но не вполне; я здесь, но не совсем...
Двоится силуэт, и множатся пространства.
Что держит меня здесь? Что вновь влечет туда?
И жизнь моя - пример пунктира постоянства.
Я там, но не теперь... Я здесь, но не всегда...
Играю ли, живу, ловлю мечты ли тень я,
Когда я ухожу, забот отбросив ком,
В тот мир, что родился из странного хотения,
Шуршать сухой листвой, бродя в ней босиком?
Ива
Пятого апреля, через час после рассвета, дозорный с грота флагманского галеона “Параклет” прокричал долгожданное - Teyra vejo!, “я вижу землю”. В разрывах освещенных солнцем облаков по курсу эскадры явственно виднелись очертания далеких заснеженных хребтов. Противный ветер не стихал до полуночи, и лишь утром шестого флотилия бросила якоря в окруженной скалами бухте. Было приказано спустить шлюпки, и вскоре адмирал Петр ла Эверра, – в блистающих доспехах, с пышным плюмажем на шляпе, развернутым шестикрестным знаменем в левой и обнаженной шпагой в правой руке, – ступил на береговой песок, дабы объявить открытую землю владением Ильрики и Иосифа, Божией милостию кесарей Хишарты.
В тот день была Страстная пятница. В храмах возносили плащаницу, а по птичникам и скотным дворам катилась резня: их бедные жители теряли жизни, чтобы стать украшением пасхальных столов. В Чалько цвел миндаль. Дети таскали по улицам увитый его цветами гробик с тушкой тунца, радуясь скорому концу поста.
А здесь, в южном полушарии, разгоралась осень. Хишарты удивленно глядели на яркий багрянец, осыпавший листву прибрежных деревьев: из их стволов корабельные плотники торопливо сколачивали крест и алтарь. “И когда все пропели Te Deum и возблагодарили Господа за чудесное окончание тяжких трудов, благородный лано адмирал назвал найденную земную твердь именем нашей благочестивой августы Ильрики, а бухте дал имя Святой Пятницы”, - записывал на пергаменте секретарь имперской эскадры Жеан Тамела.
Солнце было в знаке Овна. Через одиннадцать дней будет затмение, но корабли ла Эверры встретят его уже в океане.
Был год тысяча пятьсот двадцатый…
- Тu mal te conducevas…
Был конец октября, самый распал южной весны. Уже душистым снегом осыпались ветви черешен, закатными облаками отсвечивали абрикосы, - будто звездное скопление упало из космоса на сады Янтарной долины, засыпало ее, покрыло бело-розовой переливчатой туманностью. Воздух был чист и прозрачен, запах миллионов цветов кружил голову, а на крышах домов, открывая свой брачный сезон, урчали хохлатые желтоклювы.
А еще в тот день потянул теплый горец, hatemont. В Альпах этот горный ветер называют “фен”, в Америке “чинук”. Горячий сухой поток лился как вода, тек с хребта в долину, и на пути его вспыхивали яркими огоньками луговые цветы, на ветках открывались новые бутоны, а некоторые девчонки чуть-чуть сходили с ума.
Вот как Ренчи, например.
И что на нее тогда нашло? Находило иногда, и сама не могла потом объяснить почему. Но в тот день она совсем ошалела. Оттого ли, что впервые с начала весны выбежала на свежую траву без обуви, - теперь туфли до самой осени наденет только в школу и по праздникам? Оттого ли, что солнце сияло так радужно-радостно, словно и само было не прочь побегать наперегонки? Оттого ли, что хатемонт обдавал жарким дыханием, налетал с разных сторон, то и дело менял направление, подталкивал, будто приглашая с ним поиграть?
И она играла напропалую, охваченная каким-то диким необъяснимым ликованием. Выбрав склон покруче, упорно лезла вперед, навстречу самому сильному потоку. И вдруг резко поворачивалась и с радостным криком мчалась вниз, гонимая в спину упругими теплыми волнами, легкая и быстрая, будто солнечный зайчик. А когда попадала в залетный вихрь, танцевала вместе с ним, вертелась, и вокруг нее так же кружились далекие горы, близкие холмы и черепичные крыши Белой розы…
Вот где-то в этом весеннем танце она и не заметила проходившего мимо кьора Риваса. А тот при случае зашел к ним домой, и как бы между делом в разговоре спросил: “а почему ваша Ренчи со мной не здоровается?” И когда совершенно ошалевшая и усталая от беготни девочка принеслась, наконец, к родным дверям, выяснилось, что вела себя она плохо. Очень плохо. И вот это только что и было сказано ее новым здешним языком.
И стояла в патио, внутреннем дворике их дома, под цветущими ветками, слушая слова, тяжелые как горные камни.
Слова взрослого, стоящего сейчас в двух шагах спереди.
В этих местах он режедор, это то же самое, что в американском кино называется “шериф”. Только шестиконечную звезду не носит: и так каждый в поселке знает, кто он такой. А кто не знает, – ну, так это его проблемы. Всем же известно, что кавалеры ла Брассе были среди первых десяти семей, которые основали Белую розу.
А еще теперь он ее отец. Patty. У нее язык не повернется сказать patritor, “отчим”. В прошлом году одному приезжему мальчику за такое словечко хорошо надавала по ушам, - знай, дурак городской, что и про кого говоришь! И патти ее даже не отругал, – хотя вообще-то считает, что девчонка без причины драться не должна.
Вообще-то девочка в здешних местах много чего не должна. И очень многое зато должна. Вот здороваться с каждым встреченным взрослым - точно должна. А тем более - с кьором. А уж тем более, если она девочка из дома ла Брассе. И словами это объясняют только раз. Если же надо разъяснять еще, то уже не только словами.
- Esha se conducer es ruborys…
“Стыдно так себя вести” – л-л-л, как же сейчас сты-ыдно! Будто раскаленная пленка расплылась под скулами, протянулась к ушам и шее. Ренчи давно уже поникла русой головой и сосредоточенно изучала пальцы своих ног и травинки в приправе опалых лепестков. В прошлой жизни она нашла своему проступку тысяча и одно оправдание, – другой вопрос, поверили бы ей? Но не с ним. Не сейчас.
Сейчас видела только темные носки его домашних туфель, – сама драит и ваксит их каждый день до зеркального блеска. Вот они исчезли – отвернулся? отошел? не глядит на нее? Не решилась поднять голову, проверить, – а вдруг он только отошел? Лишь бы не встретиться с ним взглядом, – знает, что не выдержит и разревется. А плакать ей пока нельзя, успеет Ренчи еще наплакаться вволюшку. И он ей в этом поможет.
Кажется, скажи хоть слово еще, и она провалится сквозь землю в свое прошлое полушарие, оставив за собой проплавленный в камне след. Но он уже подошел к выводу, – на сегодня главному:
- Chod deve ty facir ob ed?
“Что с тобой надо сделать?” Ренчи знает, – что. И он знает. И сделает это с ней, как бы она не ответила. Но ответит как надо. Лишь бы не подумал – боится, трусит (а ведь боится же, каждый раз боится!). Только губы вот облизнуть и …это как в холодную родниковую воду с разбега – аххх:
- Аn soe …chatissata… (какое же злое слово “ча-ти-сса-та”, – будто змея шипит!)
Казалось четко, а на самом деле, – едва шепнула. Глотнула воздух. Сжала пальцы. Еще раз, громче и отчетливее:
- Аn soe chatissata ob … ой, как же это? … ob la misrespettar …las ajabentes…
Да, за неуважение к старшим. Наказать. Ее наказать. Ее надо наказать. И ее - накажут. Потому что – надо так…
Ну, вот и все, карты легли. Возле ее ноги выкопался из норки коричневый жук и поспешил по своим неотложным жучьим делам, – какое ему дело до горящей от стыда девочки? Лишь бы не наступила. Вверху, в чашечках цветов упоенно жужжали счастливые пчелы…
- Yolco t’omano…
“Жду тебя здесь”. Если бы сказал an gradim, “идем”, они пошли бы в его кабинет, так было всю осень и зиму. Но он ждет - здесь, а значит весна и вправду началась. В теплое время, если, конечно, нет дождя, Ренчи наказывали в патио.
Но это он – ждет, а вот она должна бежать, – и быстренько-быстренько, птичкой лететь! Патти не может долго ждать свою дерзкую девочку.
Развернулась на пятках, оттолкнулась и ринулась к своей цели. И, кажется, не потратила ни одной лишней секунды, - пчела летящая в улей самым коротким путем и та оценила бы Ренчи. Сперва комната, – раздеться: платье бабочкой взлетело через голову, трусики спрыгнули с ее гибкого тела как белый цветок с черешни. Не бросила как попало, ровно сложила на стул, – за неряшливость может и добавить, были случаи, знаем.
Так, сама она готова, теперь бежим дальше. Снова во двор, но не прямо, направо, по деревянной галлерее, в угол, где стоит старая бочка, – в ней, наверно, раньше держали вино, а когда в доме появилась Ренчи, нашлось этой емкости другое назначение. Летом воду в ней приходится менять, чтоб не заводились комары.
И сейчас там вода. И еще там… вспомнить смешно - когда-то она плакала при виде ремешка!
Здесь их называют verges, вержес. В каком-то детском фильме, еще в прошлой жизни, их хранили в чемодане, – вот же глупость, придумают тоже! Их нарезают на берегах озер из черенков цевитозы, там ее полным-полно. Правда, патти говорил, что это не та настоящая цевитоза, которая растет на старой земле, а просто к похожему растению на юге пристало уже привычное название. Впрочем, это не важно,– цевитоза так цевитоза.
Конечно, можно делать вержес и из садовых веток, но они и кривые, и ломучие, и неровные. А цевитозинки как на подбор, – тонкие, гладкие, ровные, только вот ножницами концы поровнять, чтобы все были одной длины. И даже не ломаются, – одного пучка на раз хватает, даже если очень строго. Да и, кроме того, если на каждое наказание резать ветки в саду, так никаких черешен или абрикосов для одной девочки не напасешься.
Плодовыми ветвями патти неделю назад нахлестал, вот как только первые цветы появились. Это обычай такой здешний, очень старый. Вот так отделил одну абрикосовую ветку и поколотил младшую, – по спине, по попе, по рукам и ногам, - на счастье, чтобы сама так же росла и расцветала. Бил через платье и было совсем даже не больно, а весело и радостно, – она хохотала и убегала от него, будто хотела спрятаться, понарошку, конечно!
И следов почти не было. Только вот с цевитозочкой так не получится, уж как поскачет-попрыгает, так на пару дней полоски останутся, а то и больше, – если уж очень Ренчи виновата. Ну, вот, как теперь, например…
Потянула из воды ближайший букет, - сама связывала их тонкой проволокой. Прутья свежие и скользкие, в каждом пучке по пять. После порки Ренчи чмокнет каждый отдельно, ни одного не пропуская, – все такие потрепанные, усталые, горячие от своей работы. А вот губы ее, такие теперь пересохшие, наоборот будут влажными от пролитых слез. А почему целовать – ну надо так, а почему надо, – ждать еще два месяца.
Вода с журчанием стекала с прутьев, цевитозы всегда сперва такие мокрые-премокрые. Перед тем, как начать, нарочно подержит их на ее коже, чтоб она чуть привыкла, - хотя как к ним привыкнешь? Так врач, когда делает укол, сперва смазывает спиртом, и все равно же больно, но почему-то спокойнее. Все же надо их стряхнуть, - хлопнула пучком по бортику, разлетевшиеся капли блеснули на солнце, как маленькие алмазы.
И промахнулась, попала не только по дереву, но и по воде, осыпав лицо и грудь веером брызг. А-ах!
Замерла с пучком в руке, широко распахнула глаза. Холодная вода отрезвила ее, словно прорвала ту жесткую пленку стыда, которой успела оплести себя в патио. Словно со стороны увидела себя голой у бочки с розгами, – и сейчас ее ними будут сечь, о-ой, больно же ка-а-ак!
Будто у вколотого ей препарата окончился срок анестезии, и откуда-то снизу живота всплыл, тошными струйками потек жалкий детский страх: …не надо! …пожалуйста! …я же не хотела! …я больше так не буду!
Взялась за репрессии. Куснула себя за руку – больно, ага? А щас будет еще больнее - зло стукнула ногой о твердое дерево бочки и попала прямо косточкой – у-уйй! Попрыгала на второй, чтоб успокоиться. И погрозила пальцем своему отражению в воде, – будешь мне бояться! Трусиха! Elantosa! Ла Брассе никогда не пугаются, поняла? Большие не трусили перед саблями и штыками, а маленькие – перед розгами. И она не струсит…
Или… хотя бы не подаст вида.
Она и не подала, когда снова пришла в патио, уже с пучком в руке. И колени ее не дрожали, - почти. И даже глядела уже не вниз, а куда-то в сторону, как-то расплывчато, видя его лишь в общих чертах.
И снова стояла, вбирая голым телом лучи солнца, прохладную свежесть весеннего сада и аромат цветов. И его взгляд. Не пыталась прикрыться, – во-первых, чем, не букетом же? А во-вторых, – зачем, в двенадцать с половиной еще не было в ее теле ничего особенного, - так, в лучшем случае какие-то эскизы, наброски будущих в нем перемен. А время вокруг девочки текло тяжко и медленно, словно сок в капиллярах деревьев…
- Da my… (совсем как в русском, и понятно сразу: что она сейчас ему может дать кроме розог?)
Перехватила прутья за кончики, вода снова увлажнила ладонь. Подала, как и положено, – ручкой вперед, так раньше благородные ланос, сдаваясь в плен, вежливо отдавали свои шпаги другим, таким же благородным кавалерам. А в его плену она с того самого дня, как он пришел в их прежний дом. И уже - навсегда. Tra lobre.
Принял. На безымянном пальце его с мамой обручальное кольцо, на указательном перстень-печатка из полосатого халцедона, родовой герб ла Брассе: три звезды в терновом венце. Всегда начинает целовать с перстня. Не заставлял – сама после первого их раза полезла губами к его руке, каким-то инстинктом поняла: так надо.
Так будет и сейчас. Но не скоро, ах как же не скоро сможет, наконец, ткнуться перед ним коленками в осыпанную белыми лепестками землю. И прошептать слова, которые не смеет вымолвить ему до порки. И постарается – постарается! – не выкрикнуть их раньше времени.
Штирлиц (кто это, кстати? не помню…) говорил, что при родах все женщины кричат на родном языке. А вот маленькие женщины под розгами, – они на каком языке плачут?
Языков у Ренчи уже два. Она уже все понимает и говорит почти без акцента. И даже думает иногда на новом, привыкла. А на прежнем только с мамой.
“Прости!”… decyva!… как легко вылетают из трепещущих губ, когда сзади бушует злое жалящее пламя. Ах, как же просто кричалось – первое, конечно, второго еще не знала, - в навеки оставленном мире за тремя океанами!
Но не теперь, не в этой ее жизни! Сам знает, когда ее простить, это он решит. Нет, реветь все равно придется, она девчонка, ее никто не упрекнет в слабости. А промолчать уж никак не получится, с прутьями и так шутки плохи, а уж нынче реветь Ренчи на весь поселок. Но прощения попросит уже потом. И не жалким детским “прости”, а как положено девочке из хорошей семьи: me ynoshet, sobricho, извините меня, пожалуйста.
И не только у патти. Кьор Ривас живет недалеко, так что извиняться Ренчи пойдет прямо сразу, по горячим следам. Пока следы эти на коже еще горячие-прегорячие. Только вот платье накинет, про трусы сегодня лучше и не вспоминать. Но если б патти приказал, – пошла бы и голая.
И даже не сбегает умыться. Так и пойдет, – пусть видит ее заплаканные глаза и раскаленные щеки, она заслужила. Кьор сам же говорил, что каждый должен нести свой крест. Вот она и понесет: в двенадцать лет он именно такой. “Розги это твое малое детское покаяние”, – объяснял кьор, “им радоваться надо, а не бояться”.
- Ты хорошая девочка, bona poeda, - скажет ей священник, – И твой отец хорошо тебя воспитывает.
- Да, я знаю. У меня самый лучший в мире отец!
И никогда не узнает, что старик долго глядел вслед носящейся по лугу девчонке и думал с грустью: “Как обманчиво, как призрачно твое наивное счастье… как хрупка, как непрочна твоя радость, прелестный ребенок! Так много печали еще ждет тебя в жизни, а ты не видишь, не хочешь поверить в зло этого мира, а ведь он жесток, дитя мое, так жесток! И как тот древний царь бросал в море свой перстень, пытаясь спастись от завистливой судьбы, лучше и ты прими сейчас толику печали. Я кину кольцо за тебя, маленькая Ренчи, и ты не узнаешь, зачем я так поступил... И пусть будет тебе немножко горько, но эта малая горечь да защитит тебя от большего горя”…
Не узнает, конечно. Незачем ей это знать.
А вот, что бывает за неуважение к старшим, - узнает прямо сейчас. А вернее – вспомнит. Выполнит работу над ошибками. Вот только он сядет…
Он с самого начала вышколил, – младшая не имеет права сидеть, если взрослые стоят. И не важно почему, – не должна и все тут, так положено. Ренчи и одной порки хватило, чтобы это затвердить, – и даже не ей, а ее ногам, они сами вскакивают, если он, например, входит в ее комнату, а она, допустим, читает или делает уроки. А в детскую он может войти в любое время суток, маленькой девочке нечего скрывать от своего патти.
А вот она в его с мамой спальню может зайти только когда там убирает. А в кабинет еще и если он сам туда позовет, – когда холодно, Ренчи наказывают там. Но в кабинете он садится на край свого кожаного кресла, так, чтобы подлокотники не мешали. А в патио у хозяина дома есть другое законное место, такой тяжелый высокий стул из черного дерева под ветвистой черешней, - он любит в теплую погоду посидеть, покурить трубку.
И порет здесь же. Вот уже сел, занял боевую позицию, пучок в правой руке. Подошла к нему тоже справа, как положено. Остановилась, замерла, застыла. Время исчезло вообще. Видела наглаженные стрелки на бежевых брюках, – только шаг и дальше уже ничего от нее не зависит. Ну, или почти ничего, помнит же, что просить раньше времени нельзя.
Она уже освоила здесь простую детскую уловку, – надо постараться лечь дальше, сместить центр тяжести вперед, ближе к вытянутым рукам. Тогда попа окажется прямо на его коленях и он не будет стегать наотмашь, чтоб не ударить самого себя, – и уже проверено, кстати! И если бы наказывал ее за какую-то взрослую глупость типа плохой оценки, так бы она и сделала, - ага, такая вот хитрая Ренчи. Но - не за это. Не теперь…
Помог ей решиться, – притянул за талию, чуть наклонил, слегка подтолкнул… еще миг, и она уже легла поперек его ног, касаясь земли лишь пальцами своих. Увидела свои еще по-зимнему бледные руки на фоне земли, травы и белой лепестковой опали. И еще того же жука. И по бокам свои же хвосты цвета спелой соломы, - сперва принялась было заплетать косы, как местные девчонки, но он сказал, что так тоже красиво-ойй!
Жигнуло так внезапно, что Ренчи толком даже не вскрикнула, - то ли мозг не успел подать сигнала всем нервным окончаниям, то ли язык во рту не вышел из отпуска? Зато на ожог среагировала правая рука – непроизвольно вскинулась вверх к укушенному месту, наивно пытаясь его прикрыть. И тут же была перехвачена в запястье сильными мужскими пальцами.
Ренчи шепотом, почти про себя, застонала, слезы уже прокладывали влажные тропинки по скулам, подбираясь к дрожащим губам, - авангард будущего прилива. Знала, что будет ей за постыдную слабость, – прикрываться ладонью! Возьмет покрепче, и начикает прутьями, - по кисти, по пальцам, по всей пятерне. Попу поротую под платьем не видно, а исполосованную руку никуда не спрячешь. И каждый будет знать, – вот трусливая слабачка, которая не умеет себя вести под розгами, – и это почти в тринадцать, о-о-ой, позор какой!
Только он этого не сделал, - правда, не сделал! Чуть подержал пойманную лапку на весу и отпустил – та быстро спряталась вниз, а Ренчи для верности еще и перехватила предательницу левой, – не вырвешься теперь! А потом…
- Regre te, fyroela...
Слово, будто капелька падает. Фьо. Рё. Ля. А потом сказал это снова, - уже по-русски:
- Терпи, дочка…
И вот тогда она заплакала – и еще до того, как розги снова коснулись ее тела… и снова… и снова…
“Какого черта?” - подумал жук, получив на спину первую на сегодня слезу девочки. И поспешил зарыться в землю, от греха подальше. Пчелы как и прежде летали между ульем и пастбищами, раздавшиеся в саду звуки их никак не тревожили. Зато пара желтоклювов, томно перебиравших друг дружке перья на верхушке той самой черешни, в панике вспорхнула и ушла на высоту, кружась и присматривая, где бы продолжить роман. И с высоты их полета цветущие кроны деревьев казались упавшими на землю белыми облаками…
Белые облака ленивой чередой тянулись по летнему небу, – точно такие же, как в ее прошлом мире. Торопиться им, понятно, некуда. Хорошо так вот не спеша плыть по воздуху, ни о чем не заботясь, ничем не тревожась, над волнистыми холмами, над отрогами гор, над полями уже зреющей пшеницы, над бурыми кронами сосен и зелеными буков, отражаться в темном зеркале лесного озера и глазах плывущей по нему девочки.
А если лечь на спину и закинуть голову, то увидишь их снизу. Но мочить голову Ренчи не хотела, им уже скоро домой. Были б надолго, – конечно, нырнула на глубину, ушла в сумрачный мир осклизлых коряг, черных водорослей и липких от ила ракушек. Но сушить волосы времени нет, так что рыбы напрасно ждут ее в гости.
Ну и ладно! И пусть себе облака плавают по небу. Разве плохо плыть просто так, плавно проникать сквозь гладь уже прогретой жарким солнцем воды, – если опустить ногу вниз, ближе ко дну, там куда холоднее.
Стрекоза-виррока зависла над ее головой, позвенела, как и положено, фасеточными глазами увидела в озере сто или тысячу девочек, – вот плещутся тут всякие, комаров пугают! И улетела, раздраженно треща пропеллерами.
Ренчи ловко лавировала между листьями и цветами бледно-желтых кувшинок, – их так просто не сорвешь, а зацепиться легко. Прозрачная вода ласково обнимала тело, тонкими яркими бликами дробила лучи солнца…
- Ренчи!
Так, ее зовут, а значит, - надо выбираться. Патти не любит два раза повторять, это понятно.
Быстро, саженками, погребла к берегу, рассекая озеро, словно маленькая торпеда. Держала курс наискосок, к зарослям кустов, где оставила платье. Еще не так давно ей не надо было отходить далеко от места, где стоял патти, - разве чтоб не пугать рыб. Но разделась бы точно там и побежала искать спуск к воде уже голой, – ну кто, скажите, станет брать купальник на рыбалку? А тем более, когда они здесь только вдвоем.
Ощутила ногами тонкий донный ил, вот и берег. Плеснув напоследок, выскочила, стряхивая с себя воду. Раньше побегала бы по песку, попрыгала, чтоб высохнуть, – летом это такая радость! И не пришлось натягивать сейчас платье, так противно липнущее к мокрому телу. Ладно, как-то высохну по дороге, не сахарная…
Уфф, какой все-таки класс! Вода – просто с ума сойти!
В озере Ренчи купалась уже с ноября, едва лишь отцвели сады. К холодной воде патти приучил ее сразу, как только приехали в Белую розу. Обливал каждое утро, в теплую погоду в патио, зимой и осенью в ванной. Ах, как же она сперва брыкалась и завывала! Но с ним особо не поспоришь, может так разогреть, – мало не покажется. Нет, за это, конечно, не было, но вообще за капризы получала (и получит!) очень даже запросто.
Привыкла на удивление быстро и, прыгая под холодными струями, пищала больше по привычке. А он смеялся и кричал маме: “…, давай полотенце!”. А когда выпускал из своих рук насухо растертую Ренчи, всегда отвешивал дочке звонкий шлепок, – за что? а вот за просто так! - и она с радостным визгом неслась одеваться. И даже, наверно, обиделась бы на него, если б однажды забыл хляснуть ее на прощанье по голой попе.
С апреля, когда ей исполнилось двенадцать, уже обливалась сама. И сейчас начинает каждое утро с ведра воды. Только теперь он даже не зайдет в дворик, если она уже разделась. Хотя она совсем-совсем не стесняется.
Но уже нельзя. Oc nas. Это, наверно, первое слово, которое она здесь выучила. И очень твердо так.
И второе так же хорошо запомнила, - oc fase, “так надо”. Вот так надо, и все тут.
Конечно, патти всегда можно попросить. Но - только один раз. И если он уже второй раз повторит, значит, надо делать, как сказал. А упрашивать дальше уже дерзость, lashivitas. А за дерзость, – ну, в общем понятно, что бывает в двенадцать лет, пусть теперь даже и восемь месяцев плюс. Больно бывает и стыдно.
Немножко больно будет и сегодня. А вот стыдно, – хм, очень даже вряд ли. Лишь бы продержаться. А то обидно ведь будет ужа-асно, – так стараться и потерять все в последний день. Но уже недолго осталось, она выдержит.
Расправила по бедрам сразу намокшее платье. Успела снять с головы туго намотанную косынку, выпустив на волю волосы. Разгладила тонкую ткань, надела снова, уже свободнее, таким треугольником на затылке…
- Ренчи, ты скоро там?
Так, нефиг копаться! Бегом, бегом… Рванула к нему напрямик, напролом через высокие заросли шпажника, больно цапавшего за голые локти и колени, – ай, плевать, царапиной больше, царапиной меньше!
Да, патти, вот бежит твоя обычная Ренчи. В том же белом летнем платье и такой же косынке. Такая же тонкая и поджарая, как и прежде. И ничего так в ней особо за два месяца не прибавилось, разве самую чуточку.
И все же есть одно изменение, есть. И летом не заметить его нельзя, – на левой щиколотке девочки блестит серебряная цепочка-пульсера. Что значит, здешним объяснять не надо, а кто не понял, …ну, разве что на ушко.
А вот и я, патти! Ты же не сердишься на меня, правда?
Нет, не сердился, конечно. Как раз перевязывал ремешком большую такую вязанку прутьев, - успел, видно, своим ножом нарубить, пока она плескалась.
Ну да, цевитозки, они самые. Вот здесь на озере они и растут. И если идти, например, на рыбалку, можно тут же и дочке свежих гостинцев набрать, – с запасом, чтобы надолго хватило. Правда, раньше они были покороче.
- Пошли…
Взвалила связку на плечо, поправила ремешок, – ничего, свой груз не тяжкий. Подумала, что со стороны сноп прутьев выглядит как колчан со стрелами, который в прошлые времена оруженосцы возили за благородными рыцарями, луки древние хишарты всегда очень уважали. А вот интересно, были ли раньше девочки-оруженосцы?
Раз не было… ну, значит, она будет первой!
На озеро она тащила его удочки и ведро с прикормкой. А в прошлом апреле, осенью, когда брал ее на уток, доверил ей патронташ и свою охотничью сумку. Ружье носить еще тогда не заслужила, но может, – в этом году?
Удочки останутся тут до вечера, в шалаше из буковых веток. Сегодня тускло-оловянным бульбулям с черными пятнами перепало лишь целое ведро густой кукурузной каши, – кушайте на здоровье, приятного вам аппетита!
А к вечеру им захочется добавки… Правда, вечером на озеро ее не возьмет. Он-то в сапогах, ему все равно, а вот она может очень даже запросто напороться в потемках на какую-то корягу или острую ветку. Да и вечерняя рыбалка это дело мужское, ланос наверняка захотят посидеть в своей компании, без женского в ней участия.
А когда вернется, она будет чистить пойманную рыбу - бр-р-р! Любит это занятие чуть меньше, чем развешивать на просушку выстиранные простыни, и чуть больше, чем школьную математику. Но – будет. И не потому, что порку любит еще меньше. Просто в жизни не всегда приходится делать то, что любишь и хочешь.
И он сам так и говорит. А если он говорит… – значит, так оно и есть.
Ладно, прощайте бульбули, до скорой встречи на кухне! До свидания, озеро! A revegendo!
Шла по тропке как настоящий оруженосец сзади своего рыцаря, глядя ему в коротко постриженный затылок. И почему-то старалась ступать босыми ногами ровно по отпечаткам его тяжелых сапог во влажной приозерной почве, – приходилось чуть ли не прыгать, но Ренчи держалась и не отставала, пока не вышли на подъем.
Здесь начинался уже песок. И вместе с ним самое неприятное место на всей дороге, – узкая полоса кустов оленехвата, в октябре он цвел гроздями ярко-синих соцветий. Увы, такие красивые цветочки к лету превращались в очень неприятные на ощупь колючие шарики, множество высохших плодов щедро усыпало тропинку.
Когда ходили сюда весной, - пока отвыкшие за зиму ноги еще не приспособились - Ренчи начинала на этом участке жалобно так поскуливать, и было, если честно, отчего. Намекала, что вот неплохо бы взять кого-то на руки и перенести через тернии. И он шутливо ворчал, но брал и нес, - а что ей еще надо для счастья?
Но сейчас уже вполне (ой, блин!) терпимо, и этот фокус не пройдет (увы и ах!). Ну, а уж к концу лета она пронесется по этим колкостям, как ракета, и даже их не заметит.
Вот оленьи цапучки позади, и пусть олени их себе на бока и цепляют, а с платья она все собрала. Теперь над рыцарем и его оруженосцем уже сомкнулись кроны тепиньи, высокой южной сосны, отсюда ее бесчисленные полки тянулись вверх до самых гор. Хвоя у нее бурая и мягкая, и шагать по ней совсем даже не колко.
Стройные колонны сосен были залиты солнцем, оно проблесками прорывалось сквозь ветки, тепло золотило кожу идущей по тропинке девочки. Ее легкие полными глотками вдыхали пропитанный запахами хвои и смолы воздух, уставшим от колючек ступням было приятно прохладно в тени густых папоротников подлеска.
Такой говорливый раньше лес теперь помалкивал, – все, кто трещал, чиликал и пел в нем по весне, сейчас выводил детей. Та самая желтоклюва, что в ужасе взлетела с черешни от хлеста розог и девчоночьего плача, пряталась сейчас в дупле над головой Ренчи и терпеливо грела выщипанным пузом пять крапчатых яичек.
На вырубке, как всегда в декабре, сделали привал. Патти присел покурить, а Ренчи была отпущена “попастись”, - вокруг горячих от солнца трухлявых пней, среди стебельков сухой травы густо росла сладкая дольцета.
Вдоль тропы Ренчи давно уже ее выбрала, и теперь в поисках ягод отходила все дальше, осторожно пробираясь по завалам высохшей коры и тонкой древесной трухе. Переспелая дольцета то и дело лопалась в пальцах, пачкая их липким соком, точь-в-точь земляника в прошлой жизни, которую забывала все больше и больше.
Грозди ягод алели по земле, словно камни-гранаты в маминых серьгах, - подарил ей на их свадьбу, еще там, в прошлом. Так у эстрезов принято, сережки надевают когда выходят замуж. А уж как же Ренчи сперва донимали за проколотые в детстве уши (упросила же маму на десять лет)! Ничего, за два года уже заросли и даже не видно. Никто не скажет теперь, что она tralentina, иностранка, чужачка. Теперь она своя.
И это ее земля. Южная земля. Teyra Estresa.
Тронула пальцем мочку уха (и, конечно, испачкала красным). И все равно ведь, - подумала, - когда-то придется снова их колоть, надевать чьи-то чужие гранаты. Oc fase. До конца школы он меня точно не выдаст, а там…
Ах, не хочу, не хочу даже думать! И пока, – в двенадцать и даже с половиной, - это еще можно.
И пока лето, каникулы и перемазанные ягодой пальцы…
Ришка. Kuno. Южная земля
Re: Ришка. Kuno. Южная земля
…И снова облака высокими снежными башнями проплывали над ней, только теперь Ренчи могла их разглядывать вволю. Где-то под ней поскрипывали колеса, чуть щелкали по конским крупам вожжи, копыта лошадей неторопливо обстукивали дорогу. Патти внизу о чем-то говорил с лано Андресом, - они встретили его сразу по дороге, а тот как раз вез домой тележку, нагруженную первым в этом году сеном. И предложил подвезти. Патти сел к хозяину на облучок, а Ренчи разрешили залезть на самый верх, в душистое сенное царство.
Разговоров взрослых она не слушала, – во-первых, здесь это не принято, а во-вторых, не так уж и интересно. Наверняка, говорили о рыбе, а лано Андрес придет сегодня к патти на вечерний клев. И понятно, что без Ренчи. Ну и ладно, кормить озерных комаров она не большая охотница! Лежала, закинув руки за голову, в счастливой и безмятежной истоме, и мысли ее текли так же лениво и неспешно, как вверху плыли облака и внизу шли кони. Потом вряд ли даже вспомнит, о чем ей думалось в этот знойный декабрьский полдень…
Те же самые травы и цветы, по которым носилась весной, нежили сейчас тело, пахли вокруг летней сухостью, сладко щекотали голую шею, руки и ноги девочки. Ренчи и не вставала бы с сена, вот жила бы на нем и все тут, до того ей было сейчас хорошо! И, если честно, – заслуженно, ведь она тоже убирала покос, на прошлой неделе патти посылал дочку помогать лано Андресу. И гребла она тогда скошенную траву, и таскала ее охапками к стогу, так что этот маленький кайф был ею заслужен полностью и всецело…
- Ренчи!
Вот, и конец счастью – приехали. Уже развилка, - лано Андресу теперь прямо, а им направо, к их дому. Тележка остановилась. Ренчи шустро перекатилась к краю сенной площадки и угадала, патти был на этой стороне. Перекинула ноги через край и лихо спрыгнула вниз, прямо в расставленные навстречу крепкие руки.
И, конечно, поймал, – всегда ловит и никогда не упустит свою фьорёлю!
- Вот же чучело, decamelo, - сказал укоризненно.
А вот как можно полежать на сене, да еще в не слишком высохшем платье, и чтобы к тебе не прицепилась хоть какая-то травинка? Никак, конечно! Но спорить понятно, не стала и послушно вытянулась в струнку, пока его твердая ладонь обтряхивала ей спину и плечи от сенной трухи, и не слишком уж нежно так обтряхивала.
Она вообще у него ходит по струночке. И все в Белой розе это знают. И… пусть знают!
А вот интересно, если б она лежала на животе, он бы тоже так ее вот …отчистил, или уже сказал сделать это самой? …хм, странные какие-то мысли приходят иногда в ее голову в такие знойные полдни…
- Хорошая у вас девчонка растет…, - хозяин тележки улыбнулся в пушистые усы.
- Порют хорошо, вот и хорошая, - патти вскинул на плечо их вязанку, - A revegendo!
Ренчи сделала грустное лицо и лишь слегка развела руками, – мол, что тут поделаешь?
- Hos grachas, лано Андрес, спасибо большое! A revegendo! Вообще-то книксен положено делать при встрече, но для него можно и на прощанье, корона не свалится.
Он и вправду очень хороший и добрый. И яблоки у него самые лучшие во всей Белой розе. Да что там, во всей долине! И есть такие прозрачные, что на свет даже косточки в них видны, - сам их выводил. Их даже в Вендисе на выставке показывали!
…Тогда ее взяли на самое простое “а слабо?”. И сама ведь сто раз брала, и вот – попалась же, как оса в муравейник! “Это я трушу? это я не могу”, - ах, ну как же она повелась! И, главное, на кого – на этого! Наверно, очень уж старалась всем им тогда доказать, что никакая она не иностранка. Хотя и говорила тогда еще не очень.
Что ее разыграли поняла почти сразу. Дверь заперта, лошадей в конюшне нет, а, значит, лано Андрес (тогда, правда, не знала его имени) куда-то уехал. А этот лежит себе где-то в кустах поблизости (так потом и оказалось) и хихикает над глупой тралентиной: вот же геройка, в пустой сад расхрабрилась на спор залезть!
Решила так: на дерево она сейчас заберется, но яблок даже пальцем не тронет. Зато пропоет этому с верхотуры какую-то дразнилку пообиднее, тогда уже немного их знала (а про того так и придумывала).
Ага, залезла на ветку. Повыше. А пока обдумывала свой репертуар пришла Лапочка.
Лапочку даже в поселке редко кто видел. И точно никто не слышал. Ходит она только по ночам или когда хозяин уезжает. А лаять считает ниже своего достоинства.
Лапочка подошла к яблоне и села, высунув на бок мокрый язык. Шумно дышала. И глядела вверх влюбленными глазами, и были они, как в сказке, размерами с блюдца. Или ей тогда просто так показалось?
Когда лано Андрес, наконец, вернулся, Ренчи уже и плакать от испуга не могла. А держалась за ветки так крепко, что и не помнила уже как расцепила пальцы. И на ногах стояла еле-еле.
Любую здешнюю девчонку он бы заголил и настегал прямо в саду и плевать, чья она там дочь, здесь один король. А уж мальчишку - и подавно!
А ее даже к патти не отвел. Забрал к себе в дом и отпоил чаем с яблочной пастилой. И даже не смеялся, как она стучала зубами по чашке. А потом сказал: “Иди и не греши”, - кьор потом ей объяснил, что это значит.
Хохотал зато патти, когда она, краснея и запинаясь, принялась ему рассказывать эту историю. Только начала: он засмеялся, как только понял, куда ее подначили забраться. И сразу спросил: “Лапочка?”. И тоже не наказал.
А уж этому она отомстила! Ох, и отомстила же! Вот, правда, тогда ей были розги. Но когда встала с коленок и спросил обычное onod tu comprej, “ты все поняла?”, Ренчи, хлюпая носом, прошептала: “а давай… давай это было за яблоки?”
И решили, что было за яблоки. А потом помогала лано Андресу их собирать. И этим летом будет…
- A revegendo, virroqa! – помахал ей рукой с облучка. И щелкнул лошадей – вперед!
И что ее все время сравнивают с одним и тем же? Там она была стрекоза, здесь – виррока? Разве она похожа?
Но только это была не последняя по пути встреча. Потому что уже совсем рядом с домом попалась им куда как менее симпатичная личность.
- Bon merez, лано режедор, – местный пропойца Григо заискивающе улыбнулся встреченной по дороге власти, приподнял не первой свежести шляпу.
- Bon merez, лано Григо! Ренчи опять книксанула: вежливая девочка. И ой как хорошо помнит: здороваться здесь надо со всеми, даже с такими вот.
А “такой вот” на нее даже и не глянул. Зато усмотрел набранную вязанку и осклабился еще гаже:
- Никак для малой прутья запасаете? Оно верно, девчонка без розги, что цветок без воды, э-хе-хе…
Ренчи вспыхнула от унижения. Ну ладно, лано Андрес, но этот чмырь как смеет над ней издеваться! Своих вот заведи, а потом воспитывай! Только кто за такого пойдет - тьфу, глядеть противно: опухший весь, мятый, глаза от гроки мутные, алкаши они везде алкаши. А еще вот yanessa, “малая”, - и это ей, в ее почти тринадцать!
Потупилась, отвернулась, перекатывала большим пальцем ножки вывалянную в пыли сосновую шишку. И тщательно делала вид, что ей эти все разговоры взрослых ни чуточки не интересны, ну вот совсем ни капельки...
Только патти и не думал отпираться, еще чего!
- Да, для наследницы…
И руку свою ей на плечо положил и так вот приобнял, прижал к себе. Вот как неделю назад, когда их школьная команда вставила в баскетбол девчонкам из Рысьей пади и первый номер Брассе, вся такая взмокшая и счастливая, примчалась к нему и маме на трибуну.
Задрала нос Ренчи, и в глазах у нее две сияющие звезды, так и лучатся от гордости. Ro-o-o! Да-а-а! Вам всем ясно? Она – наследница, l’еrettatessa! Вы слышите меня, горы? Слышите, птицы? Ты слышишь, ветер?
И если патти меня наказывает, то потому, что я – его. А он – мой. И можете теперь хоть треснуть от зависти, все-все на свете!
А вам, лано-бухарь, мой персональный язык, длинный и розовый. Понятно, в спину. И, конечно, пока патти не видит. Вот и вот!
А еще - мы сейчас идем домой. В наш дом.
Да, вот она уже дома. И снова стояла, и снова ждала.
Но уже не голая, как тогда в патио. И даже не в выгоревшем на солнце ситцевом платье, в котором ходит все лето, и только что вернулась с озера. А в таком палево-розовом с рукавами -“фонариками”, это чудо красоты ей пошили весной и надевает его только по праздникам или воскресеньям, и то, если на выход. Успела уже переодеться, и даже какое-то время колебалась, не натянуть ли ей такие же выходные гольфы и даже парадные туфельки. И все же ограничилась тем, что как следует сполоснула и протерла пыльные с дороги ноги.
И еще кое-что на ней есть, – но об этом позже…
И под подошвами сейчас не земля дворика, а ровные половицы букового паркета, - сама тщательно мыла их накануне. Так приятно касаться чистой кожей гладкого светлого дерева. А вот прятать глаза и смотреть вниз сейчас без надобности, и она запросто может глазеть по сторонам, ни чуточки не пугаясь и ничего не стыдясь.
А уж посмотреть есть на что, – из всех комнат дома его кабинет это самое интересное место. Глаза разбегаются, сколько тут удивительных вещей, - их хоть сто лет разглядывай, не насмотришься. Оружейная стойка (единственное место, где ей не разрешают вытирать пыль). Хронометр. Головы оленей на стенках. Позолоченные корешки книг в темных переплетах. Агатовая пепельница в виде черепахи. Шпаги, кинжалы и сабли на ковре, – вот с этой, изогнутой, его прадед, полковник Харзи ла Брассе, был в бою под Элентайо. А вон та…
Фамильное древо своего рода Ренчи выучила назубок, на все тридцать шесть поколений. И ночью ее разбуди и спроси, кто был за кем, и кто кому был, – отбарабанит без запинки, это вам не алгебра какая-нибудь!
А ла Брассе мало стать. И мало даже родиться. Ла Брассе надо быть.
И ее патти не придется за нее краснеть перед этими такими строгими людьми в париках, мундирах и кружевных воротничках, что так внимательно и серьезно глядят сейчас с портретов на стоящую в комнате девочку.
А вот ей скоро придется немножко перед ними всеми покраснеть, – и явно не щечками.
Потому что если сказал “зайдешь ко мне”, это могло означать только одно. Теперь это только здесь.
Патио все-таки почти улица, и слышно хорошо, и зайти кто может. Правда, раньше это ничего не значило. Помнит Ренчи: прошлым летом, еще одиннадцать ей было, без спроса взяла компас, – думала, глупая, незаметно вернуть, пока не заметил. Увы, закон подлости в обоих полушариях одинаково действует, – кокнула о камень, стекло треснуло. Ладно, стеклышко заменили, не проблема, а ее… ну да, тоже не проблема…
И вот когда попу прутья уже хорошо-хорошо расчмокали и навертелась непослушница всласть (а кто просил брать без разрешения? сама же и виновата!), к ним по каким-то своим срочным делам зашел как раз лано Андрес. И патти тогда розги отложил, и вот так, с ней на коленях, с гостем и пообщался, – не прерываться же, раз начал? А уж Ренчи во время всего этого разговора не то, что пылала, а вся прямо испепелялась.
И что? И ничего не случилось, не испарилась и не сгорела тоже. Взрослые про свое всякое-разное потолковали, лано Андрес пошел себе и даже бровью не повел: великое дело, лано режедор девчонку свою за что-то порет, его дочь – его право. И даже не спросил соседа, за что его мелочь полосатая поперек колен ерзает, смешно так стесняется, прячет зареванную мордашку. А патти потом ее досек и тоже, как ни в чем не бывало.
Но это раньше. Теперь уже все иначе, она уже не ребенок, не янесса, уже lane. Пусть и очень маленькая барышня, еще ходит босиком, играет на улице с девочками и ребятами в пелонку и стреляет из рогатки. Все равно девица, пару лет и уже невеста (уй, не хочу о грустном, сам же сказал – “пусть еще побегает”, ведь сам же сказал, правда?). И спать к десяти часам уже не гонят, и на праздник патти ей на полпальца ликера в рюмку налил, – да-а, а вы думали?
И через колени уже не кладет. Теперь для любого наказания в их доме одно место, - в его кабинете, на полу, на золотисто-рыжей шкуре горной рыси. Правда, на самом деле эта lynca не рысь, а пума, но первопроходцам Эстрезы не кого было распрашивать о названиях. И даже не пума, а пум, кот у них темнее кошки. Хотя это и не важно, на чью шкуру Ренчи ложится для порки. Теперь чистит ее особо тщательно, – как же, мое лежбище, не чье-то там! Поваляться на ней и так приятно, если честно. Она иногда и валяется, – пока его нет дома.
Ренчи никогда не видела живую пуму, – только эту вот шкуру. Хищники обычно не спускаются в долину, и стрелять их не принято, – если, конечно, кому из них не вздумается полакомиться овечками. Ну тогда, – что поделать, твоя хвостатость, быть тебе ковром, ласкать мягким мехом тело, впитывать его дрожь, мокнуть от слез…
А еще Ренчи видела дерево на горной тропе, его бока были исчерчены резкими линиями, рваная кора свисала охлапками. “Зверь метит свой участок”, - сказал тогда, “все должны знать, что это его земля”. Почуявший хищника конь фыркал, прядал ушами. Она сидела бочком на передней луке, плечом жалась к его рубашке, – еще немножко боялась, хотя чему было бояться в кольце его рук, таких сильных и таких умелых?
И он тоже метит меня своими прутьями. И красные тонкие следы на моем теле - те же борозды когтями на дереве. Его владения, его право, его фьорёля, Ирена ла Брассе из Янтарной долины!
И так тому и быть. Что ж, лано пум (или все таки рысь?), твое деревце готово и ждет команды…
- И что ты успела натворить?
Он даже в обуви умеет ходить так тихо, что его услышишь в самый последний момент. Хотя она ждала.
Чуть склонив голову, смотрела на него снизу и искоса, лукаво и немножко даже дерзко (понимала – сегодня можно!). И глаза ее в полутьме комнаты отсвечивали острым ласкающим блеском…
- Я хоро-ошая! – запела, выгибая перед собой сложенные замком руки, – я белая и пуши-истая!
Приложила кисти рук к бедрам, вывернула ладони в бок, шутливо подпрыгнула, – такая вот папина козочка!
Вот такая-растакая у тебя Ренчи! Скок-поскок-белым пятнышком хвосток!
Хвосток у нее и вправду беленький, – вот как-то за первый летний месяц не нашлось ему поводов заполосатеть, странно, конечно, но – факт. Табеля, – ах, эта гадкая гадость и здесь есть! – в школе раздали еще в конце ноября, считай месяц назад. Понятно, что тогда выпорол, да и редко кого в классе не высекли, всегда найдется оценка, которой родители не довольны. Правда, она не особо и переживала, не ей же одной досталось.
И подзагореть не получилось. В прошлом году навострилась жариться на озере, пока он ловил, и к концу лета так опалилась, что и следов на попе было не разглядеть. А волосы наоборот выгорели почти до молока, патти шутил, что она вся как негатив, и называл мулаткой. Понятно, что за осень и зиму сошло, как цвет с черешни, и новую весну встретила уже белой-белой. А в этом году все иначе, – при нем уже голой не позагораешь, а на общий пляж, на реку, и подавно только в купальнике. Так что белый хвост, у козочки, белый!
Ненадолго, конечно…
И еще кое-что на ней есть – белое-белое. И даже целых два. Но это надо по порядку объяснять.
Сегодня двадцать восьмое декабря. Innocenta. Пьяница Григо и не помнил, наверно, что это за день такой. А лано Андрес знал, конечно, только виду не подал.
Инноцента, день невинно убиенных младенцев. Раньше его считали самым несчастливым в году. И даже следили, на какой день недели в декабре придется Инноцента, и на следующий год не начинали в него никакого дела. Вот сегодня, например, суббота, а, значит все субботы были бы неудачными. Какой-то кесарь даже проиграл сражение то ли текрурам, то ли с кобрезам, – за месяц каникул она все позабыла напрочь - потому что не стал наступать в такую несчастную среду, а к врагам за это время подошли подкрепления.
А еще в этот день всех детей в древние времена принято было пороть, – кроме разве что уж самых маленьких. Вот просто так драть, независимо от вины, просто обычай такой. И на Южной земле он очень даже сохранился. Не везде, конечно, в городах такого давно и в помине нет. Но здесь, в Янтарной долине, в их Белой розе и других поселках, свои порядки и чужаки им не указ, как раньше было, так и будет. И если кто из детей незадолго провинится, то порку ему здесь отложат до праздника, – если это, конечно, кому-то праздник.
Так что недаром они сходили сегодня на озеро. Принесенная вязанка осталась возле бочки, – Ренчи еще успеет пощелкать над ней ножницами, повертеть проволокой, летний день длинный. Но уже развязал и понятно для чего, – не корзинки же плести.
И для кого тоже понятно. И так все знают, что режедор дочь в строгости держит, а уж в этот день и самые добрые родители за розги возьмутся. Здесь у детей поркой дразниться не принято, в стеклянном доме камнями не кидают. Но вот у одного дома она б, конечно, под каким-то предлогом сегодня задержалась, угу, погуляла. Пусть этот не врет, что и не пикнет. Хотя, может, и правда, мальчишкам здесь вообще кричать запрещают…
Нет, развешивать уши по чужим заборам не будет, это бзяка, reqeso. Да и свои прутья ближе чужих.
Взял три штуки и не связывал. Розги тоже успели поменяться, – уже не такие короткие букетики, куда длиннее. Ну понятно, если он не сидит, а стоит, то должен ее на шкуре доставать. И, конечно, достанет. Ох, и достанет же!
- А не рано ли ты украсилась? – его брови слегка приподнялись (ну вот, заметил, наконец-то!)
Их трудно не заметить, такие большие белые шары на резинках ее хвостиков. Ленту для них надо сборить совершенно особенным образом, мама заплетала ей такие еще в младших классах. А сейчас Ренчи и сама умеет вязать и плести не хуже, она среди местных девчонок и так уже по части бантиков главный кутюрье.
А здесь белые банты, - попроще, конечно, - детям надевают в Инноценту. Девочкам в волосы, мальчикам на рубашку, или просто беленькую ленточку на плечо, так тоже можно. Это такой особый знак невинности и чистоты. И цепляют после порки, когда все уже прощено и забыто. И никто, ясно, щеголять ими не станет.
Кроме нее, конечно! Вот завтра она из принципа наденет их на воскресную службу в церкви, вместе с парадным платьем, гольфами и туфлями. И будет идти за руку с мамой, – хотелось, конечно, с ним, но так принято, он жену ведет под руку, а она уже ведет дочку. Идти, как и положено хорошей девочке, на полшага позади взрослых. И с этими вот бантами, своей белоснежной короной, – пусть все видят, какая у ла Брассе чудо-фьорёлечка.
- В самый раз! – Ренчи насмешливо махнула ресницами: неужели ты еще не понял?
Кажется, немножко понял! Пальцами чуть приподнял ее за подбородок, - а ну, гляди мне в глаза!
Глядела, отражалась в его темных зрачках. И улыбалась ему, – счастливо и немножко дерзко.
- Неужели не за что?
Ага-ага, вот прямо ну совсем не за что! Догадался, наконец? Просто внимания не обращал, что не наказывал меня с начал каникул, после табеля, - а ведь это было целый месяц назад, патти! Целый месяц и прямо перед Инноцентой! Вот уж как она старалась, каждое утро вставала с одной только мыслью, – только б сегодня ничего не натворить. И не порки ведь боялась, привыкла уже в общем-то, а вот задумала же и – получилось!
Маме она раньше могла врать напропалую (но это было давно и уже неправда). Но ему – никогда. И если на ней была хоть какая-то вина, она бы честно сейчас призналась. Но – не было. Никакой. Она чиста перед ним.
Ах, стоило, стоило месяц изводить себя, чтоб увидеть сейчас его лицо! Удивила я тебя, правда?
- И что нам теперь делать?
Какой класс! Впервые видит его растерянным, пусть даже чуть-чуть. А что делать – ну, что делать...
Пожала плечиками и бросила мимолетный взгляд на зажатые в его руке прутья, – мол, чего уж там, потерпит бедная козочка за просто так. И снова грустно так развела руками.
- Ладно, располагайся…
Не сказал, как обычно, cubate te, “ложись”, а так вот изысканно, - pone te. Располагайтесь, барышня, как вам удобно. И отвернулся, теперь вот всегда так!
Коленями стала на мягкое. Чуть приспустила трусики, только до верха ляжек. Oc fase. Когда первый раз пришла на порку в платье и не подумала оставить под ним трусы – какой смысл? – он ее поднял и погнал одеться как надо, а потом вернуться. И пригрозил: если повторится, высечет еще и за это, лане с голой попой не ходят.
Чуть завернула подол, грудью, животом бросилась в глубокую пумью пушистость – фухх! Руки скользнули вперед, такие уже загорелые, под цвет мягкого меха. Была б виновата, - пришлось бы вцепиться пальцами в край шкуры, очень нелегко самой держаться. Но уже не малая, надо привыкать. Еще ко многому придется привыкнуть.
Стал над ней, наклонился: левая рука упирается в колено, в правой - розги. Кончиками прутьев зацепил, приподнял на спину опавшую было ткань. На какие-то полсекунды ветка скользнула между половинками… ой, блин, что это в том месте, из-за которого она уже лане? Не то, конечно, но что это, что?… такого раньше с ней не было… странно… на всякий случай стиснула ноги покрепче, хотя знала, что их наоборот надо стараться сделать мягкими, не так будет больно.
Почему-то вдруг смутилась, а почему – непонятно. Но не оставил времени, чтобы понять.
- Хоро-ошая, такая хоро-шая… – протянул ей в тон так насмешливо, что Ренчи тут же хихикнула и весело оглянулась через плечо. И вовсе не страшно уже было увидеть, как подрагивают над ней цевитозки…
- А будешь у меня – ззз - самой лучшей!
Ййй. Конечно, буду – ведь у него же! Самой-самой!
Ах, жжется же, как жжется – даже первая!
Боль от ремня можно сравнить, например, с воем сирены на дороге: приближается сзади и все громче, громче, все больнее, больнее (ай, мама, я все уже поняла, не надо, не надо больше!)
От скакалки (была у ней в детстве такая гадость, недолго, правда), – с гулом корабельного ревуна в тумане, – слышала его, когда уже плыли сюда. Глушит так, что и не помнишь, как тебя зовут и что делаешь.
А розга… она ни с чем не сравнима. Только - с самой собой. Розга есть розга есть розга есть розга…
Понятно, Гертруду Штайн с ее розами Ренчи не читала, и на такие аллюзии была не способна. И не было у нее, если честно, времени на всякие там… сравнения. Потому что лозы опять взлетели, и он сказал так же шутливо:
- Чтоб была послушной! А потом снова - ззз…(это уже за него сказали цевитозы).
Уже справилась со своим непонятным сжатием, успела распласться, растечься по мягкому ворсу. И приняла легче, почти без звука.
Или просто легче сейчас стегает, не в четверть силы, как всегда, а так – в восьмушку? В полсилы никогда и не было, а в силу… – пффы, как же, он монеты пальцами в трубочку сворачивает, вот он какой!
- Буду! Lobre!
- Чтоб училась хорошо!
…Ну, этого мы, положим, не обещаем, но – ййй – да, буду!
- Чтоб была вежливой!
Вжик, шлеп, шшш… Лобрэ, лобрэ, патти! Я у тебя самая вежливая, ты же знаешь!
- Чтоб не шалила…
- Лобрэ… о-ой! И опять без передышки горьким по коже прочерком, россыпью огня – у-у-уй!
Ногти вцепились в шкуру. Ноги дернулись вверх, но тут же упали, – махать пятками Ренчи отучали еще в прошлом мире.
- Будешь шалить? – он шутливо-строго сдвинул брови: вот же подловил! Ах, как соплячку!
- No-o-bre! Не бу-уду! Одна буква, а так все меняет, - вот такой у нас, эстрезов, язык…
- Не будешь? Это хорошо-о. Рад. И дерзить не будешь?
- Нобрэ! Ой, как же не буду! Когда порят, всегда хочется стать такой хорошей и сама в это веришь!
Больше не поймал. И на каждый новый ожог она говорила верно - с мелкой же и не разговаривал, а просто порол ее, сколько надо. Слушала его пожелания. Терпела его розги. И отвечала ему, - как положено.
- Чтоб мать не огорчала! Чтоб была воспитанной! Чтоб не капризничала! Чтоб не ленилась!
- Nobre! Lobre! Nobre! Nobre! Уткнула лицо в руки, так и легче и не отвлекаешься. И не отвлекалась.
А вот сейчас уже он на что-то отвлекся? Или… это уже все? Ее Инноцента окончена, да?
- Все, красавица, вставай. Я отвернулся…
Вот прямо так я уж тебя застеснялась! А красавица – да, красавица, boelera, знаю. И только твоя.
Приподнялась, оставив на примятом меху отпечаток тела. Поправила платье, с тоской потянула вверх трусики, ййй, не самое сейчас приятное занятие. Ничего так жжет, но это за просто так, а за вину ведь гораздо хуже!
Встала ровно и прямо, ничуть не согнувшись, и к попе даже пальцем не прикоснулась, хотя все таки жгло и очень даже, легкой порка у него и без вины не будет. А ведь могла когда-то после маминого ремешка с ревом скакать по всей комнате, прижимая ладони к набитой пятнашке. Ее тогда даже в угол ставили лицом, чтоб успокоилась и, наконец, замолчала. Что ж, малая была, такая янесса... и так давно, так давно это все было…
На колени не стала, – не за что ей просить прощения, в ее-то праздник! И губами к прутьям тоже не прикоснулась. Эти три лозы вытянули сегодня счастливый билет, попавшись ему под руку. Она не сложит их в общую кучу до близкой уже Реминты, а вернет в бочку, но так чтоб не смешать с другими цевитозками. Им-то в воде ничего не случится, а потом она возьмет их на озеро и посадит в землю, – они ведь быстро приживаются.
И это сама она придумала. Такого в Белой розе никто еще не делал. И патти тоже еще не знает.
А вот руки ему поцеловала. И ту, что с кольцами, и ту, что без (здесь мужчины носят на правой, а женщины на левой). Не ждала, пока даст, взяла их сама, не пропустив ни одного пальца, а потом нежно-нежно потерлась лицом. И слез на нем не было совсем. А манжеты на его рубашке пахли душистым табаком и мускатом…
Ждала и дождалась: освободив руки, пальцами взял Ренчи за щеку и так чуть потискал.
Для дочери это самая высшая форма похвалы, какая у него может быть. Целует он только маму.
- Ах, Ирена, такая Ирена…
Отнял руку от ее лица. Глядела на него безмятежно и счастливо - да, вот такая я! Amо te, patty!
- Вот выдам тебя замуж, узнаешь…
Поддразнивал, как привык уже доставать ее после цепочки. И вдруг осекся: так сразу она сжалась, потускнела, съежилась. Так погас свет в только что счастливых серых глазах. Будто пленка одна осталась, а внутри пустота…
- Ну что ты… вот же глупая… (или ей показалось, или и вправду его всегда такой ровный голос еле заметно дрогнул?) – не хочешь?
Мотнула хвостами и бантами в них - вправо-влево. И там и здесь это значит одинаково.
- Сама решишь, когда…
Тряхнула челкой - вверх-вниз, вот так. И это тоже понятно без слов.
- И не кукситься мне! Выше нос, эстреза! Выше, кому сказал!
Да хоть до потолка теперь! Только не отдавай меня, пожалуйста! Мы же… договорились, правда?
Взял за руку. Улыбнулся ей в лицо. И дождался, пока она улыбнулась ему в ответ.
А потом в уголках его губ произошло маленькое изменение. И в глазах блеснули озорные огоньки:
- Невинная, говоришь? Такая овечка, да? (к чему это? она еще не поняла, а потом уже было поздно)
Слишком поздно поняла, что он держит своей левой - за ее правую. А вот его правая…
- А почему воды дома нет?!
Шмякнул от души, до звона, всей пумьей лапой, вминая ткань в только что высеченные полосатки:
– УАУУ!
От шлепка она подпрыгнула (точнее, ее подбросило). И пусть не до потолка, сказки это, но от пола оторвалась точно.
- У-у-у-у, ну что ты-ы-ы-ы! Да я сейчас принесу-у-у-у!
Вырвалась, хотя он и не держал особо. Захотел бы оставить, – не выпустил, из таких лап по своей воле не уйдешь.
- Быстро мне! - скорчил самую жуткую рожу. И ногой топнул, – вот какой он страшный-ужасный.
Прыснула тут же, будто глотнула смешинку с высокой скоростью действия. И не то, что показала ему язык – нет-нет! – но сделала губами максимально близкое к тому движение. И улепетнула, пока не хлопнул снова.
Хотя прекрасно ведь знала, что второй раз не шлепнет. Даже - за просто так!
…Водопровод в доме есть, но вода оттуда только для мытья и стирки, а для питья и готовки берут из старого, камнем обложенного колодца, он выкопан в патио. А на кухню воду надо натаскать, и, понятно, это делает Ренчи.
Еще хохоча по инерции (вот опять же поймал!) сняла крышку и пустила колодезное ведро вниз. Крутилась ручка, позвякивала цепь и тусклый металл ведра шел вглубь, куда-то в подземную, почти ночную темноту.
Разговоров взрослых она не слушала, – во-первых, здесь это не принято, а во-вторых, не так уж и интересно. Наверняка, говорили о рыбе, а лано Андрес придет сегодня к патти на вечерний клев. И понятно, что без Ренчи. Ну и ладно, кормить озерных комаров она не большая охотница! Лежала, закинув руки за голову, в счастливой и безмятежной истоме, и мысли ее текли так же лениво и неспешно, как вверху плыли облака и внизу шли кони. Потом вряд ли даже вспомнит, о чем ей думалось в этот знойный декабрьский полдень…
Те же самые травы и цветы, по которым носилась весной, нежили сейчас тело, пахли вокруг летней сухостью, сладко щекотали голую шею, руки и ноги девочки. Ренчи и не вставала бы с сена, вот жила бы на нем и все тут, до того ей было сейчас хорошо! И, если честно, – заслуженно, ведь она тоже убирала покос, на прошлой неделе патти посылал дочку помогать лано Андресу. И гребла она тогда скошенную траву, и таскала ее охапками к стогу, так что этот маленький кайф был ею заслужен полностью и всецело…
- Ренчи!
Вот, и конец счастью – приехали. Уже развилка, - лано Андресу теперь прямо, а им направо, к их дому. Тележка остановилась. Ренчи шустро перекатилась к краю сенной площадки и угадала, патти был на этой стороне. Перекинула ноги через край и лихо спрыгнула вниз, прямо в расставленные навстречу крепкие руки.
И, конечно, поймал, – всегда ловит и никогда не упустит свою фьорёлю!
- Вот же чучело, decamelo, - сказал укоризненно.
А вот как можно полежать на сене, да еще в не слишком высохшем платье, и чтобы к тебе не прицепилась хоть какая-то травинка? Никак, конечно! Но спорить понятно, не стала и послушно вытянулась в струнку, пока его твердая ладонь обтряхивала ей спину и плечи от сенной трухи, и не слишком уж нежно так обтряхивала.
Она вообще у него ходит по струночке. И все в Белой розе это знают. И… пусть знают!
А вот интересно, если б она лежала на животе, он бы тоже так ее вот …отчистил, или уже сказал сделать это самой? …хм, странные какие-то мысли приходят иногда в ее голову в такие знойные полдни…
- Хорошая у вас девчонка растет…, - хозяин тележки улыбнулся в пушистые усы.
- Порют хорошо, вот и хорошая, - патти вскинул на плечо их вязанку, - A revegendo!
Ренчи сделала грустное лицо и лишь слегка развела руками, – мол, что тут поделаешь?
- Hos grachas, лано Андрес, спасибо большое! A revegendo! Вообще-то книксен положено делать при встрече, но для него можно и на прощанье, корона не свалится.
Он и вправду очень хороший и добрый. И яблоки у него самые лучшие во всей Белой розе. Да что там, во всей долине! И есть такие прозрачные, что на свет даже косточки в них видны, - сам их выводил. Их даже в Вендисе на выставке показывали!
…Тогда ее взяли на самое простое “а слабо?”. И сама ведь сто раз брала, и вот – попалась же, как оса в муравейник! “Это я трушу? это я не могу”, - ах, ну как же она повелась! И, главное, на кого – на этого! Наверно, очень уж старалась всем им тогда доказать, что никакая она не иностранка. Хотя и говорила тогда еще не очень.
Что ее разыграли поняла почти сразу. Дверь заперта, лошадей в конюшне нет, а, значит, лано Андрес (тогда, правда, не знала его имени) куда-то уехал. А этот лежит себе где-то в кустах поблизости (так потом и оказалось) и хихикает над глупой тралентиной: вот же геройка, в пустой сад расхрабрилась на спор залезть!
Решила так: на дерево она сейчас заберется, но яблок даже пальцем не тронет. Зато пропоет этому с верхотуры какую-то дразнилку пообиднее, тогда уже немного их знала (а про того так и придумывала).
Ага, залезла на ветку. Повыше. А пока обдумывала свой репертуар пришла Лапочка.
Лапочку даже в поселке редко кто видел. И точно никто не слышал. Ходит она только по ночам или когда хозяин уезжает. А лаять считает ниже своего достоинства.
Лапочка подошла к яблоне и села, высунув на бок мокрый язык. Шумно дышала. И глядела вверх влюбленными глазами, и были они, как в сказке, размерами с блюдца. Или ей тогда просто так показалось?
Когда лано Андрес, наконец, вернулся, Ренчи уже и плакать от испуга не могла. А держалась за ветки так крепко, что и не помнила уже как расцепила пальцы. И на ногах стояла еле-еле.
Любую здешнюю девчонку он бы заголил и настегал прямо в саду и плевать, чья она там дочь, здесь один король. А уж мальчишку - и подавно!
А ее даже к патти не отвел. Забрал к себе в дом и отпоил чаем с яблочной пастилой. И даже не смеялся, как она стучала зубами по чашке. А потом сказал: “Иди и не греши”, - кьор потом ей объяснил, что это значит.
Хохотал зато патти, когда она, краснея и запинаясь, принялась ему рассказывать эту историю. Только начала: он засмеялся, как только понял, куда ее подначили забраться. И сразу спросил: “Лапочка?”. И тоже не наказал.
А уж этому она отомстила! Ох, и отомстила же! Вот, правда, тогда ей были розги. Но когда встала с коленок и спросил обычное onod tu comprej, “ты все поняла?”, Ренчи, хлюпая носом, прошептала: “а давай… давай это было за яблоки?”
И решили, что было за яблоки. А потом помогала лано Андресу их собирать. И этим летом будет…
- A revegendo, virroqa! – помахал ей рукой с облучка. И щелкнул лошадей – вперед!
И что ее все время сравнивают с одним и тем же? Там она была стрекоза, здесь – виррока? Разве она похожа?
Но только это была не последняя по пути встреча. Потому что уже совсем рядом с домом попалась им куда как менее симпатичная личность.
- Bon merez, лано режедор, – местный пропойца Григо заискивающе улыбнулся встреченной по дороге власти, приподнял не первой свежести шляпу.
- Bon merez, лано Григо! Ренчи опять книксанула: вежливая девочка. И ой как хорошо помнит: здороваться здесь надо со всеми, даже с такими вот.
А “такой вот” на нее даже и не глянул. Зато усмотрел набранную вязанку и осклабился еще гаже:
- Никак для малой прутья запасаете? Оно верно, девчонка без розги, что цветок без воды, э-хе-хе…
Ренчи вспыхнула от унижения. Ну ладно, лано Андрес, но этот чмырь как смеет над ней издеваться! Своих вот заведи, а потом воспитывай! Только кто за такого пойдет - тьфу, глядеть противно: опухший весь, мятый, глаза от гроки мутные, алкаши они везде алкаши. А еще вот yanessa, “малая”, - и это ей, в ее почти тринадцать!
Потупилась, отвернулась, перекатывала большим пальцем ножки вывалянную в пыли сосновую шишку. И тщательно делала вид, что ей эти все разговоры взрослых ни чуточки не интересны, ну вот совсем ни капельки...
Только патти и не думал отпираться, еще чего!
- Да, для наследницы…
И руку свою ей на плечо положил и так вот приобнял, прижал к себе. Вот как неделю назад, когда их школьная команда вставила в баскетбол девчонкам из Рысьей пади и первый номер Брассе, вся такая взмокшая и счастливая, примчалась к нему и маме на трибуну.
Задрала нос Ренчи, и в глазах у нее две сияющие звезды, так и лучатся от гордости. Ro-o-o! Да-а-а! Вам всем ясно? Она – наследница, l’еrettatessa! Вы слышите меня, горы? Слышите, птицы? Ты слышишь, ветер?
И если патти меня наказывает, то потому, что я – его. А он – мой. И можете теперь хоть треснуть от зависти, все-все на свете!
А вам, лано-бухарь, мой персональный язык, длинный и розовый. Понятно, в спину. И, конечно, пока патти не видит. Вот и вот!
А еще - мы сейчас идем домой. В наш дом.
Да, вот она уже дома. И снова стояла, и снова ждала.
Но уже не голая, как тогда в патио. И даже не в выгоревшем на солнце ситцевом платье, в котором ходит все лето, и только что вернулась с озера. А в таком палево-розовом с рукавами -“фонариками”, это чудо красоты ей пошили весной и надевает его только по праздникам или воскресеньям, и то, если на выход. Успела уже переодеться, и даже какое-то время колебалась, не натянуть ли ей такие же выходные гольфы и даже парадные туфельки. И все же ограничилась тем, что как следует сполоснула и протерла пыльные с дороги ноги.
И еще кое-что на ней есть, – но об этом позже…
И под подошвами сейчас не земля дворика, а ровные половицы букового паркета, - сама тщательно мыла их накануне. Так приятно касаться чистой кожей гладкого светлого дерева. А вот прятать глаза и смотреть вниз сейчас без надобности, и она запросто может глазеть по сторонам, ни чуточки не пугаясь и ничего не стыдясь.
А уж посмотреть есть на что, – из всех комнат дома его кабинет это самое интересное место. Глаза разбегаются, сколько тут удивительных вещей, - их хоть сто лет разглядывай, не насмотришься. Оружейная стойка (единственное место, где ей не разрешают вытирать пыль). Хронометр. Головы оленей на стенках. Позолоченные корешки книг в темных переплетах. Агатовая пепельница в виде черепахи. Шпаги, кинжалы и сабли на ковре, – вот с этой, изогнутой, его прадед, полковник Харзи ла Брассе, был в бою под Элентайо. А вон та…
Фамильное древо своего рода Ренчи выучила назубок, на все тридцать шесть поколений. И ночью ее разбуди и спроси, кто был за кем, и кто кому был, – отбарабанит без запинки, это вам не алгебра какая-нибудь!
А ла Брассе мало стать. И мало даже родиться. Ла Брассе надо быть.
И ее патти не придется за нее краснеть перед этими такими строгими людьми в париках, мундирах и кружевных воротничках, что так внимательно и серьезно глядят сейчас с портретов на стоящую в комнате девочку.
А вот ей скоро придется немножко перед ними всеми покраснеть, – и явно не щечками.
Потому что если сказал “зайдешь ко мне”, это могло означать только одно. Теперь это только здесь.
Патио все-таки почти улица, и слышно хорошо, и зайти кто может. Правда, раньше это ничего не значило. Помнит Ренчи: прошлым летом, еще одиннадцать ей было, без спроса взяла компас, – думала, глупая, незаметно вернуть, пока не заметил. Увы, закон подлости в обоих полушариях одинаково действует, – кокнула о камень, стекло треснуло. Ладно, стеклышко заменили, не проблема, а ее… ну да, тоже не проблема…
И вот когда попу прутья уже хорошо-хорошо расчмокали и навертелась непослушница всласть (а кто просил брать без разрешения? сама же и виновата!), к ним по каким-то своим срочным делам зашел как раз лано Андрес. И патти тогда розги отложил, и вот так, с ней на коленях, с гостем и пообщался, – не прерываться же, раз начал? А уж Ренчи во время всего этого разговора не то, что пылала, а вся прямо испепелялась.
И что? И ничего не случилось, не испарилась и не сгорела тоже. Взрослые про свое всякое-разное потолковали, лано Андрес пошел себе и даже бровью не повел: великое дело, лано режедор девчонку свою за что-то порет, его дочь – его право. И даже не спросил соседа, за что его мелочь полосатая поперек колен ерзает, смешно так стесняется, прячет зареванную мордашку. А патти потом ее досек и тоже, как ни в чем не бывало.
Но это раньше. Теперь уже все иначе, она уже не ребенок, не янесса, уже lane. Пусть и очень маленькая барышня, еще ходит босиком, играет на улице с девочками и ребятами в пелонку и стреляет из рогатки. Все равно девица, пару лет и уже невеста (уй, не хочу о грустном, сам же сказал – “пусть еще побегает”, ведь сам же сказал, правда?). И спать к десяти часам уже не гонят, и на праздник патти ей на полпальца ликера в рюмку налил, – да-а, а вы думали?
И через колени уже не кладет. Теперь для любого наказания в их доме одно место, - в его кабинете, на полу, на золотисто-рыжей шкуре горной рыси. Правда, на самом деле эта lynca не рысь, а пума, но первопроходцам Эстрезы не кого было распрашивать о названиях. И даже не пума, а пум, кот у них темнее кошки. Хотя это и не важно, на чью шкуру Ренчи ложится для порки. Теперь чистит ее особо тщательно, – как же, мое лежбище, не чье-то там! Поваляться на ней и так приятно, если честно. Она иногда и валяется, – пока его нет дома.
Ренчи никогда не видела живую пуму, – только эту вот шкуру. Хищники обычно не спускаются в долину, и стрелять их не принято, – если, конечно, кому из них не вздумается полакомиться овечками. Ну тогда, – что поделать, твоя хвостатость, быть тебе ковром, ласкать мягким мехом тело, впитывать его дрожь, мокнуть от слез…
А еще Ренчи видела дерево на горной тропе, его бока были исчерчены резкими линиями, рваная кора свисала охлапками. “Зверь метит свой участок”, - сказал тогда, “все должны знать, что это его земля”. Почуявший хищника конь фыркал, прядал ушами. Она сидела бочком на передней луке, плечом жалась к его рубашке, – еще немножко боялась, хотя чему было бояться в кольце его рук, таких сильных и таких умелых?
И он тоже метит меня своими прутьями. И красные тонкие следы на моем теле - те же борозды когтями на дереве. Его владения, его право, его фьорёля, Ирена ла Брассе из Янтарной долины!
И так тому и быть. Что ж, лано пум (или все таки рысь?), твое деревце готово и ждет команды…
- И что ты успела натворить?
Он даже в обуви умеет ходить так тихо, что его услышишь в самый последний момент. Хотя она ждала.
Чуть склонив голову, смотрела на него снизу и искоса, лукаво и немножко даже дерзко (понимала – сегодня можно!). И глаза ее в полутьме комнаты отсвечивали острым ласкающим блеском…
- Я хоро-ошая! – запела, выгибая перед собой сложенные замком руки, – я белая и пуши-истая!
Приложила кисти рук к бедрам, вывернула ладони в бок, шутливо подпрыгнула, – такая вот папина козочка!
Вот такая-растакая у тебя Ренчи! Скок-поскок-белым пятнышком хвосток!
Хвосток у нее и вправду беленький, – вот как-то за первый летний месяц не нашлось ему поводов заполосатеть, странно, конечно, но – факт. Табеля, – ах, эта гадкая гадость и здесь есть! – в школе раздали еще в конце ноября, считай месяц назад. Понятно, что тогда выпорол, да и редко кого в классе не высекли, всегда найдется оценка, которой родители не довольны. Правда, она не особо и переживала, не ей же одной досталось.
И подзагореть не получилось. В прошлом году навострилась жариться на озере, пока он ловил, и к концу лета так опалилась, что и следов на попе было не разглядеть. А волосы наоборот выгорели почти до молока, патти шутил, что она вся как негатив, и называл мулаткой. Понятно, что за осень и зиму сошло, как цвет с черешни, и новую весну встретила уже белой-белой. А в этом году все иначе, – при нем уже голой не позагораешь, а на общий пляж, на реку, и подавно только в купальнике. Так что белый хвост, у козочки, белый!
Ненадолго, конечно…
И еще кое-что на ней есть – белое-белое. И даже целых два. Но это надо по порядку объяснять.
Сегодня двадцать восьмое декабря. Innocenta. Пьяница Григо и не помнил, наверно, что это за день такой. А лано Андрес знал, конечно, только виду не подал.
Инноцента, день невинно убиенных младенцев. Раньше его считали самым несчастливым в году. И даже следили, на какой день недели в декабре придется Инноцента, и на следующий год не начинали в него никакого дела. Вот сегодня, например, суббота, а, значит все субботы были бы неудачными. Какой-то кесарь даже проиграл сражение то ли текрурам, то ли с кобрезам, – за месяц каникул она все позабыла напрочь - потому что не стал наступать в такую несчастную среду, а к врагам за это время подошли подкрепления.
А еще в этот день всех детей в древние времена принято было пороть, – кроме разве что уж самых маленьких. Вот просто так драть, независимо от вины, просто обычай такой. И на Южной земле он очень даже сохранился. Не везде, конечно, в городах такого давно и в помине нет. Но здесь, в Янтарной долине, в их Белой розе и других поселках, свои порядки и чужаки им не указ, как раньше было, так и будет. И если кто из детей незадолго провинится, то порку ему здесь отложат до праздника, – если это, конечно, кому-то праздник.
Так что недаром они сходили сегодня на озеро. Принесенная вязанка осталась возле бочки, – Ренчи еще успеет пощелкать над ней ножницами, повертеть проволокой, летний день длинный. Но уже развязал и понятно для чего, – не корзинки же плести.
И для кого тоже понятно. И так все знают, что режедор дочь в строгости держит, а уж в этот день и самые добрые родители за розги возьмутся. Здесь у детей поркой дразниться не принято, в стеклянном доме камнями не кидают. Но вот у одного дома она б, конечно, под каким-то предлогом сегодня задержалась, угу, погуляла. Пусть этот не врет, что и не пикнет. Хотя, может, и правда, мальчишкам здесь вообще кричать запрещают…
Нет, развешивать уши по чужим заборам не будет, это бзяка, reqeso. Да и свои прутья ближе чужих.
Взял три штуки и не связывал. Розги тоже успели поменяться, – уже не такие короткие букетики, куда длиннее. Ну понятно, если он не сидит, а стоит, то должен ее на шкуре доставать. И, конечно, достанет. Ох, и достанет же!
- А не рано ли ты украсилась? – его брови слегка приподнялись (ну вот, заметил, наконец-то!)
Их трудно не заметить, такие большие белые шары на резинках ее хвостиков. Ленту для них надо сборить совершенно особенным образом, мама заплетала ей такие еще в младших классах. А сейчас Ренчи и сама умеет вязать и плести не хуже, она среди местных девчонок и так уже по части бантиков главный кутюрье.
А здесь белые банты, - попроще, конечно, - детям надевают в Инноценту. Девочкам в волосы, мальчикам на рубашку, или просто беленькую ленточку на плечо, так тоже можно. Это такой особый знак невинности и чистоты. И цепляют после порки, когда все уже прощено и забыто. И никто, ясно, щеголять ими не станет.
Кроме нее, конечно! Вот завтра она из принципа наденет их на воскресную службу в церкви, вместе с парадным платьем, гольфами и туфлями. И будет идти за руку с мамой, – хотелось, конечно, с ним, но так принято, он жену ведет под руку, а она уже ведет дочку. Идти, как и положено хорошей девочке, на полшага позади взрослых. И с этими вот бантами, своей белоснежной короной, – пусть все видят, какая у ла Брассе чудо-фьорёлечка.
- В самый раз! – Ренчи насмешливо махнула ресницами: неужели ты еще не понял?
Кажется, немножко понял! Пальцами чуть приподнял ее за подбородок, - а ну, гляди мне в глаза!
Глядела, отражалась в его темных зрачках. И улыбалась ему, – счастливо и немножко дерзко.
- Неужели не за что?
Ага-ага, вот прямо ну совсем не за что! Догадался, наконец? Просто внимания не обращал, что не наказывал меня с начал каникул, после табеля, - а ведь это было целый месяц назад, патти! Целый месяц и прямо перед Инноцентой! Вот уж как она старалась, каждое утро вставала с одной только мыслью, – только б сегодня ничего не натворить. И не порки ведь боялась, привыкла уже в общем-то, а вот задумала же и – получилось!
Маме она раньше могла врать напропалую (но это было давно и уже неправда). Но ему – никогда. И если на ней была хоть какая-то вина, она бы честно сейчас призналась. Но – не было. Никакой. Она чиста перед ним.
Ах, стоило, стоило месяц изводить себя, чтоб увидеть сейчас его лицо! Удивила я тебя, правда?
- И что нам теперь делать?
Какой класс! Впервые видит его растерянным, пусть даже чуть-чуть. А что делать – ну, что делать...
Пожала плечиками и бросила мимолетный взгляд на зажатые в его руке прутья, – мол, чего уж там, потерпит бедная козочка за просто так. И снова грустно так развела руками.
- Ладно, располагайся…
Не сказал, как обычно, cubate te, “ложись”, а так вот изысканно, - pone te. Располагайтесь, барышня, как вам удобно. И отвернулся, теперь вот всегда так!
Коленями стала на мягкое. Чуть приспустила трусики, только до верха ляжек. Oc fase. Когда первый раз пришла на порку в платье и не подумала оставить под ним трусы – какой смысл? – он ее поднял и погнал одеться как надо, а потом вернуться. И пригрозил: если повторится, высечет еще и за это, лане с голой попой не ходят.
Чуть завернула подол, грудью, животом бросилась в глубокую пумью пушистость – фухх! Руки скользнули вперед, такие уже загорелые, под цвет мягкого меха. Была б виновата, - пришлось бы вцепиться пальцами в край шкуры, очень нелегко самой держаться. Но уже не малая, надо привыкать. Еще ко многому придется привыкнуть.
Стал над ней, наклонился: левая рука упирается в колено, в правой - розги. Кончиками прутьев зацепил, приподнял на спину опавшую было ткань. На какие-то полсекунды ветка скользнула между половинками… ой, блин, что это в том месте, из-за которого она уже лане? Не то, конечно, но что это, что?… такого раньше с ней не было… странно… на всякий случай стиснула ноги покрепче, хотя знала, что их наоборот надо стараться сделать мягкими, не так будет больно.
Почему-то вдруг смутилась, а почему – непонятно. Но не оставил времени, чтобы понять.
- Хоро-ошая, такая хоро-шая… – протянул ей в тон так насмешливо, что Ренчи тут же хихикнула и весело оглянулась через плечо. И вовсе не страшно уже было увидеть, как подрагивают над ней цевитозки…
- А будешь у меня – ззз - самой лучшей!
Ййй. Конечно, буду – ведь у него же! Самой-самой!
Ах, жжется же, как жжется – даже первая!
Боль от ремня можно сравнить, например, с воем сирены на дороге: приближается сзади и все громче, громче, все больнее, больнее (ай, мама, я все уже поняла, не надо, не надо больше!)
От скакалки (была у ней в детстве такая гадость, недолго, правда), – с гулом корабельного ревуна в тумане, – слышала его, когда уже плыли сюда. Глушит так, что и не помнишь, как тебя зовут и что делаешь.
А розга… она ни с чем не сравнима. Только - с самой собой. Розга есть розга есть розга есть розга…
Понятно, Гертруду Штайн с ее розами Ренчи не читала, и на такие аллюзии была не способна. И не было у нее, если честно, времени на всякие там… сравнения. Потому что лозы опять взлетели, и он сказал так же шутливо:
- Чтоб была послушной! А потом снова - ззз…(это уже за него сказали цевитозы).
Уже справилась со своим непонятным сжатием, успела распласться, растечься по мягкому ворсу. И приняла легче, почти без звука.
Или просто легче сейчас стегает, не в четверть силы, как всегда, а так – в восьмушку? В полсилы никогда и не было, а в силу… – пффы, как же, он монеты пальцами в трубочку сворачивает, вот он какой!
- Буду! Lobre!
- Чтоб училась хорошо!
…Ну, этого мы, положим, не обещаем, но – ййй – да, буду!
- Чтоб была вежливой!
Вжик, шлеп, шшш… Лобрэ, лобрэ, патти! Я у тебя самая вежливая, ты же знаешь!
- Чтоб не шалила…
- Лобрэ… о-ой! И опять без передышки горьким по коже прочерком, россыпью огня – у-у-уй!
Ногти вцепились в шкуру. Ноги дернулись вверх, но тут же упали, – махать пятками Ренчи отучали еще в прошлом мире.
- Будешь шалить? – он шутливо-строго сдвинул брови: вот же подловил! Ах, как соплячку!
- No-o-bre! Не бу-уду! Одна буква, а так все меняет, - вот такой у нас, эстрезов, язык…
- Не будешь? Это хорошо-о. Рад. И дерзить не будешь?
- Нобрэ! Ой, как же не буду! Когда порят, всегда хочется стать такой хорошей и сама в это веришь!
Больше не поймал. И на каждый новый ожог она говорила верно - с мелкой же и не разговаривал, а просто порол ее, сколько надо. Слушала его пожелания. Терпела его розги. И отвечала ему, - как положено.
- Чтоб мать не огорчала! Чтоб была воспитанной! Чтоб не капризничала! Чтоб не ленилась!
- Nobre! Lobre! Nobre! Nobre! Уткнула лицо в руки, так и легче и не отвлекаешься. И не отвлекалась.
А вот сейчас уже он на что-то отвлекся? Или… это уже все? Ее Инноцента окончена, да?
- Все, красавица, вставай. Я отвернулся…
Вот прямо так я уж тебя застеснялась! А красавица – да, красавица, boelera, знаю. И только твоя.
Приподнялась, оставив на примятом меху отпечаток тела. Поправила платье, с тоской потянула вверх трусики, ййй, не самое сейчас приятное занятие. Ничего так жжет, но это за просто так, а за вину ведь гораздо хуже!
Встала ровно и прямо, ничуть не согнувшись, и к попе даже пальцем не прикоснулась, хотя все таки жгло и очень даже, легкой порка у него и без вины не будет. А ведь могла когда-то после маминого ремешка с ревом скакать по всей комнате, прижимая ладони к набитой пятнашке. Ее тогда даже в угол ставили лицом, чтоб успокоилась и, наконец, замолчала. Что ж, малая была, такая янесса... и так давно, так давно это все было…
На колени не стала, – не за что ей просить прощения, в ее-то праздник! И губами к прутьям тоже не прикоснулась. Эти три лозы вытянули сегодня счастливый билет, попавшись ему под руку. Она не сложит их в общую кучу до близкой уже Реминты, а вернет в бочку, но так чтоб не смешать с другими цевитозками. Им-то в воде ничего не случится, а потом она возьмет их на озеро и посадит в землю, – они ведь быстро приживаются.
И это сама она придумала. Такого в Белой розе никто еще не делал. И патти тоже еще не знает.
А вот руки ему поцеловала. И ту, что с кольцами, и ту, что без (здесь мужчины носят на правой, а женщины на левой). Не ждала, пока даст, взяла их сама, не пропустив ни одного пальца, а потом нежно-нежно потерлась лицом. И слез на нем не было совсем. А манжеты на его рубашке пахли душистым табаком и мускатом…
Ждала и дождалась: освободив руки, пальцами взял Ренчи за щеку и так чуть потискал.
Для дочери это самая высшая форма похвалы, какая у него может быть. Целует он только маму.
- Ах, Ирена, такая Ирена…
Отнял руку от ее лица. Глядела на него безмятежно и счастливо - да, вот такая я! Amо te, patty!
- Вот выдам тебя замуж, узнаешь…
Поддразнивал, как привык уже доставать ее после цепочки. И вдруг осекся: так сразу она сжалась, потускнела, съежилась. Так погас свет в только что счастливых серых глазах. Будто пленка одна осталась, а внутри пустота…
- Ну что ты… вот же глупая… (или ей показалось, или и вправду его всегда такой ровный голос еле заметно дрогнул?) – не хочешь?
Мотнула хвостами и бантами в них - вправо-влево. И там и здесь это значит одинаково.
- Сама решишь, когда…
Тряхнула челкой - вверх-вниз, вот так. И это тоже понятно без слов.
- И не кукситься мне! Выше нос, эстреза! Выше, кому сказал!
Да хоть до потолка теперь! Только не отдавай меня, пожалуйста! Мы же… договорились, правда?
Взял за руку. Улыбнулся ей в лицо. И дождался, пока она улыбнулась ему в ответ.
А потом в уголках его губ произошло маленькое изменение. И в глазах блеснули озорные огоньки:
- Невинная, говоришь? Такая овечка, да? (к чему это? она еще не поняла, а потом уже было поздно)
Слишком поздно поняла, что он держит своей левой - за ее правую. А вот его правая…
- А почему воды дома нет?!
Шмякнул от души, до звона, всей пумьей лапой, вминая ткань в только что высеченные полосатки:
– УАУУ!
От шлепка она подпрыгнула (точнее, ее подбросило). И пусть не до потолка, сказки это, но от пола оторвалась точно.
- У-у-у-у, ну что ты-ы-ы-ы! Да я сейчас принесу-у-у-у!
Вырвалась, хотя он и не держал особо. Захотел бы оставить, – не выпустил, из таких лап по своей воле не уйдешь.
- Быстро мне! - скорчил самую жуткую рожу. И ногой топнул, – вот какой он страшный-ужасный.
Прыснула тут же, будто глотнула смешинку с высокой скоростью действия. И не то, что показала ему язык – нет-нет! – но сделала губами максимально близкое к тому движение. И улепетнула, пока не хлопнул снова.
Хотя прекрасно ведь знала, что второй раз не шлепнет. Даже - за просто так!
…Водопровод в доме есть, но вода оттуда только для мытья и стирки, а для питья и готовки берут из старого, камнем обложенного колодца, он выкопан в патио. А на кухню воду надо натаскать, и, понятно, это делает Ренчи.
Еще хохоча по инерции (вот опять же поймал!) сняла крышку и пустила колодезное ведро вниз. Крутилась ручка, позвякивала цепь и тусклый металл ведра шел вглубь, куда-то в подземную, почти ночную темноту.
Каталоги нашей Библиотеки:
Re: Ришка. Kuno. Южная земля
И вот уже темнота, как и должно быть. Черный бархат теплой летней ночи покрыл Южную землю.
Тихо-тихо. Только цикады в прохладной уже траве играют свой извечный летний концерт: цк-цк-цк-цк. Замолчат, сделают антракт, скушают по бутерброду и снова в оркестровую яму - цк-цк-цк-цк.
И где-то далеко полаивают собаки, работа у них такая. Зато завтра в полночь они с жалобным воем полезут в свои будки, закрывая головы лапами, а кошки попрячутся под кровати, когда небо над поселком осветится тысячами вспышек, осыпется разноцветными огнями шутих, разгремится грохотом ракет, треском петард и ружейной пальбой. Завтра уже Nohannez, новый год, так его здесь встречают. Правда, в прошлом году Ренчи была еще маленькой, и глядела на фейерверк из окна, – ее, как всегда, отправили спать, но кто ж заснет в такую ночь?
А в этом она выйдет со всеми на улицу. И, может - есть такая мечта, - патти даст ей один, хоть один раз нажать курок своего пистолета, когда поднимет его в небо. Из пистолета учил ее стрелять в апреле, на двенадцать лет. И тогда она потратила шесть патронов, и не зацепила ни одной жестянки, а он перекокал все шесть банок вполоборота, почти не глядя. Ничего, она уже полгода тренируется с рогаткой, набивает руку, пристреливает глаз, - дочь режедора должна уметь обращаться с оружием. И она научится, и все у нее выйдет.
А ракеты… – пусть не выдумывает, что их в доме нет! Будто она не знает, зачем он на прошлой неделе ездил в город, и что там покупал. И даже не догадалась, где они лежат и какие, - взрослые иногда такие наивные.
Где запас подарки… тоже знает, но туда не полезет, это не честно. Детям на Южной земле и так они достаются позже всех. Быстроходный Санта-Клаус давным-давно уже облетел свои владения на шестерке оленей и теперь вкушает заслуженный отдых. Завтра двинется в путь – на лыжах или в санях, - ее прошлый Дед Мороз, раньше он приходил к ней, а теперь, наверно, и не знает даже, куда делась та девочка со второго этажа?
А здесь подарки для младших привозят Tres Rezes, Три Царя, и эти копуши в золотых коронах и пурпурных мантиях, конечно, даже не седлали еще своих верных верблюдов, ведь до пятого января осталась целая неделя. Что ж, ваши величества, Ренчи вас подождет. В двенадцать с половиной еще можно ждать волшебников.
А сегодня Реминта, тридцатое декабря. Последняя ночь года. Следующая будет уже общей с годом новым, а, значит, не считается.
В Реминту положено вынести из дома весь мусор, накопленный за год, чтобы не встречать новый со старой грязью. Ренчи с самого утра помогала маме в уборке, переборке и выбросе всякого хлама, и, конечно, умаялась жутко. Но это не важно. Потому что есть у этого хлопотливого дня еще один, совсем особенный его смысл.
В этот день во всех домах Белой розы, где есть дети, зажгут костры или растопят печи, - и это в самый разгар лета.
Это вторая ее Реминта здесь: они тоже приехали летом, но уже в январе. В прошлом году костер в саду разводил для дочери патти. А сейчас Ренчи сама сложит и зажжет не хуже, научилась. Она здесь многому научилась.
Тогда, конечно, это было пораньше, к десяти часам ей уже пора было спать, и никаких исключений для малой не было, марш в постель и все тут, если не хочешь получить. А когда у патти бывало к вечеру очень-очень хорошее настроение, – и не очень хорошее, а именно очень-очень! - иногда рисковала нарочно поломаться и покапризничать - чтоб сгреб дочку в охапку, перекинул через плечо, и, визжащую от жуткого восторга, утащил в ее комнату. И получить напоследок шлепка… но разве это дорогая плата за минуту в его руках?
Теперь не надо уже лежать под одеялом, едва часы пробьют десять. Но все равно старается на ночь не задерживаться, целует маму в щеку и его в руку, и уходит в свою комнату. Она же понимает, что у взрослых должно быть свое, только их, время. Не маленькая уже…
Но сегодня - ее ночь.
Чиркает спичкой, пламя жадно охватывает листок бумаги, – это запал. Подпалила костер своим же табелем. Понятно, ни мама, ни патти об этом не знают, и нечего им знать. Нет, конечно, если спросит ее, куда пропал табель, признается, она никогда здесь не лжет. Ну, получит, понятно, погладит животом пумью шкурку…
Огонь продвигается вверх, охватывая сложенные шалашиком прутья, так хорошо ей знакомые, еще целая пачка хвороста ждет аутодафе. В прошлом декабре со злостью ломала сухие ветки через колено, будто желая сделать им еще больнее перед сожжением, - вот вам, вот, вот! И тогда их было гораздо больше, чем сейчас.
А теперь – вот странно! - не ощущает к цевитозам никакой ненависти, разве какую-то непонятную грусть. Выросла, наверно? Может, и так…
- Si coenches mis treges tornan cine co sheha…
“Пусть беды мои станут золой и пеплом”. Он сам научил ее этим словам. Так говорят в Реминту.
Вот уже занялись, затрещали в пламени высохшие лозы. Ренчи подбрасывает новые. Я срезала вас и вы били меня. Я целовала вас и сейчас отдаю огню. Мы квиты, цевитозки! Станьте золой и пеплом, пеплом и золой…
Жарко вспыхивают плохие оценки, обугливаются невежливые слова, корчатся в пламени плохо сделанные дела по дому. Горите, горите! Пусть все горести в ее жизни сгорят в этом костре, улетят искрами в темное небо!
Вот последняя розга перепархивает из руки девочки в пылающий куст, примыкает к своим сестрам. Ренчи опускается на землю и сидит, завороженно глядя в огонь. Ночной костер это такая вещь, на которую можно глядеть без устали.
Уже хочется спать, устала же, намаялась… И вставать с самого утра, в доме так еще много работы... Приляжет боком на траву, на локоть, только на минутку, конечно. А платье выстирает, завтра все равно ведь парадное надевать…
А костер надо погасить, когда догорит. Залить угли водой. Засыпать песком. А завтра еще помогать маме с готовкой. И ракеты, конечно, ракеты…
…Подошла сзади, тихо села рядом. Погладила по голове. И руки ее были такие теплые-теплые...
- А где он?
- Не знаю. Ушел. Он никогда не говорит, куда идет.
Тише и тише свет костра. Звонче и звонче цикады. Ярче и ярче звезды…
- А вот тебе… тебе ведь хорошо здесь, правда?
- Мне с тобой везде хорошо… В темноте не видно, но знает, – улыбнулась. Так любит ее улыбку!
- А можно… я вот так чуть прилягу? Только на секундочку? А платье я потом постираю… И надо же еще костер потушить… Ты же разбудишь меня, ладно?
Легла на спину, прислонилась затылком к мягкому боку. И глядела в небо нового мира, такое прежде непривычное небо далекого-далекого юга. Теперь уже хорошо изучила его звезды, легко отличит настоящий Южный Крест от “ложного” (если честно, оба ничуть на кресты не похожи), без труда разыщет в темных глубинах Магеллановы облака и Альфу Центавра, - их тоже не видно с ее прошлой земли.
Но не все, конечно. Вот над встающей уже из-за горизонта луной (ах, сегодня ж еще и полнолуние!) раскинулся красавец Орион. В этих небесах он перевернулся, поднял сине-голубой Ригель и опустил ало-красную Бетельгейзе, знаменитый трехзвездный пояс надет на гиганте наизнанку. Здесь он созвездие летнее, и дети на Тейра Эстрезе наблюдают его в дни своих счастливых и длинных каникул.
Сколько раз видела его острые огни в зимнем небе, когда поздними вечерами шла из школы! А если осенью просыпалась глубокой ночью, он заходил прямо в ее окно, - стоял на востоке, в ветвях облетавших уже каштанов, над корпусами радиозавода. И глядел через запотевшее от холода оконное стекло в квартире на втором этаже, как сейчас смотрит на сад усадьбы. Notte chetta, Renchy, спокойной тебе ночи, Ирка! Chau!
Спи, моя хорошая. Завтра снова будет утро. И все можно будет исправить. И все будет хорошо.
А Орион-охотник опять перевернется, станет на ноги, и побежит по небосводу свой путь, как бежал его миллиарды лет. Потом растает в утренних лучах, закроется пеленой слоистых облаков, - на весь конец октября обещали дожди, обычно для наших широт. А три яркие звезды его пояса догорят как ветки в костре, обуглятся, станут черной золой. И превратятся в типографские звездочки, в этой истории уже последние.
Вот эти:
Утро было холодным и блеклым, как и положено в последних числах октября. Солнце сейчас лишь смутно обозначало свое присутствие в небе за слоями белесых осенних туч. Там, видно, шла пересменка, потому что дождя пока не было, но его подключение было делом времени, а всезнающий Гидрометцентр на эту неделю прогнозировал осадки по всей европейской части СССР. Каштан за окном, еще недавно полыхавший желто-оранжевым костром, уже почти облетел, а каштанчики, которые в теплом сентябре так классно футболились по асфальту носком кроссовки, лежали теперь внизу никому не нужными тусклыми кучками.
И все-таки в это утро Ирке сперва было так удивительно хорошо, как редко бывало даже летом или поздней весной, когда комнату заливало свежим солнцем, а каштан радовал парадом изящных кремовых “свечек”. Правда, это ощущение радости было не слишком долгим и распалось при первом же серьезном контакте с реальностью. Сладко, во все тело потянувшись, Ирка перевернулась с бока на спину, шаркнула замявшейся тканью по коже – ш-ш-ш! И сразу вдруг исчезло все утреннее полусонное очарование, и все происшествия недавнего прошлого тут же протолкались, пролезли в память, как птица-желтоклюв в свое дупло.
А все эта Южная земля!
…Олешкина, я к тебе обращаюсь!
Ирка глотнула воздух, словно вытащенный из озера бульбуль. Из-за спины учительницы Аня Котух подсказывала, быстро складывала пальцами буквы, - в их шестом классе девочки умели это мастерски. Пыталась спасти: Л… А…
- Ла… (ну, давай же, Катушечка, давай!). Но Зоя Олеговна подошла ближе к парте, своим мощным торсом заслонив отчаянно жестикулирующую помощницу. В панике Ирка скользнула глазами по веренице портретов, украшавших стены кабинета географии, и – вот чудеса! - сразу же нашла искомое окончание:
- Лаперуз! – выпалила она (а кто еще на “ла…” мог открыть эту самую южную землю?)
Мсье Жан-Франсуа де Гало, в коротком напудренном паричке и мундире королевского флота, лишь шутливо развел руками: ну что вы, милая мадемуазель…
- Shame to you, young lady, - холодно отчеканил суровый Кук.
- Ну-ну, - укоризненно покачал бородой Миклухо-Маклай, - стыдно-с не знать, барышня!
- Драть вас надо, девица, - с военной простотой резюмировал усатый Пржевальский, - драть.
Звонок радостным переливчатым грохотом ворвался в класс. Поздно…
Зоя Олеговна взяла со стола тетрадь помянутой классиками девицы, барышни и юной леди. На начатой странице не слишком-то идеальным для шестого класса почерком было написано: “Двадцать пятое октября”. И ниже строчкой: “Классная работа”. И еще на одну ниже: “Южная земля”. А дальше шло пустое и ничем не заполненное пространство. Почти как у молодого Бонапарта, у которого конспект той самой географии оборвался однажды словами: “Святая Елена, маленький остров…”
Бонапартом Ирка, конечно, не была. И девственные просторы в ее тетради означали только одно, – одна конкретная шестиклассница сегодня “не работала на уроке”. И так оно и было записано в дневнике как аргументация к заслуженной двойке.
- Ты хочешь, чтобы я поставила в журнал? – поинтересовалась З.О., завершая свое произведение витиеватой подписью, весьма хорошо известной в широких кругах одной средней школы.
Ирка лишь печально покачала головой: спорить было уже бесполезно.
- Правильно не хочешь. На понедельник принесешь реферат по теме урока (блин!). Три страницы, не меньше…
- Зоя Олеговна, но я… - начала Ирка, теребя пальцами кончик красного галстука, и сама уже не зная, что сказать.
- Бездельничала на уроке – поработаешь дома, - отрезала географица. – Все, Олешкина, свободна.
Все вокруг уже разбегались: в шестом Б география была последним уроком. На первую смену их переведут только с третьей четверти, а пока же за окнами школы стояла ранняя осенняя темнота, такая же дождливая и стылая, как Иркино настроение. К тому же, как на зло, в пятницу Олешкина была дежурной. Выжимая в ведро холодную тряпку и шаркая шваброй между парт, Ирка удрученно думала, что первая в учебном году двойка не сойдет ей с рук так легко, как вытирается сейчас грязь с затоптанного за день пола.
И были тому причины. И фиг с ней, с парой, пусть даже в конце четверти, - как-то да исправит. И даже с рефератом, на который придется угрохать столько драгоценного времени в такие короткие школьные выходные (а были на них у Ирки совсем иные планы, весьма заманчивые и никакого отношения к географии материков и океанов не имеющие). Но вот кое-кто здесь слишком хорошо знал, какого цвета последствия проистекают где-то из красных учительских чернил. Похожего такого цвета последствия. И не на бумаге.
Быть может, случись это сразу, как только Ирка принесла домой виноватую голову, все прошло бы легче. Но мама была в тот вечер занята и на дочкины горести и уже готовые извинения прореагировала как-то без энтузиазма. Наругала, конечно, посулила “поговорить серьезно” (Ирка сразу напряглась), напомнила, что “кто-то мне обещал хорошо учиться”, - виновница только грустно терпела и лишнего не вякала.
И смолчала даже когда мама в сердцах вспомнила новую дочкину стрижку, – на первое сентября ей сделали короткую прическу уже у взрослого парикмахера и избавиться от детских хвостиков разрешили как-раз в обмен на обещание хороших оценок. К концу октября волосы уже чуть отросли и Ирка именно сегодня хотела поговорить с мамой о новом визите… и вот тебе эта южная земля, пропади она пропадом!
Но ничего больше пока не проистекало, ругала мама как-то походя, и все разборки оставались на уровне слов. И при первой возможности Ирка, все с тем же приклееным к лицу выражением раскаяния, просочилась в свою комнату, тихонько там затаилась и старалась по возможности не привлекать к себе внимания.
В другое вечер у нее нашлось бы тысяча и одно сверхважное в двенадцать с половиной лет дело, но сейчас, лишь сменив коричневое школьное платье на домашнюю одежку, она как примерная девочка тут же села за уроки. Обычно делала их уже на свежую голову, утром, все-таки есть преимущества и у второй смены.
Теперь же такая послушная Ирка снова вытащила надоевшие учебники и тетради. Настороженно вслушиваясь в движения за дверью, сделала русский и украинский письменный, а зоологию с историей решила оставить на утро, - успеет перед выходом почитать заданные параграфы, в шестом классе уже навострилась. На физкультуру, понятно, ничего, тут главное, чтобы завтра в раздевалке не надо было жаться спиной к стенке.
А ведь могла сейчас поваляться с журналом, цветными ручками и фломастерами переписать новый текст в песенник, поставить на касетнике Тото Кутуньо (сладкая парочка “Modern Talking” не появилась еще на Иркином горизонте) или звякнуть Лерику, узнать, как она там, потрепаться. Сообщить - по самому тайному секрету! – услышанную сегодня историю, как А. на дне рождения старшей сестры играла в “кис-брысь-мяу” (ну, тут телефон вместе с проводом уносится в ванную, вы понимаете…). А вот теперь…
И ладно бы она заболталась хоть с той же Белецкой и из-за этого отвлеклась! Но Лера третий день лежала дома с гриппом, и за партой на том злосчастном уроке Ирка сидела одна. А, значит, о чем-то она тогда задумалась…
А вот о чем Ирка думала, не призналась бы никому на свете. Даже маме. И даже - маме на ушко.
Не всегда, конечно. Иногда. О чем-то очень и очень для обычной шестиклассницы странном…
Но эти мысли исчезали так же быстро, как и приходили. И прятались так глубоко и так умело, что сейчас, делая упражнения за своим письменным столом, Ирка и не вспомнила бы, что представляла себе в тот неудачный момент, когда ее отрешенный взор был так некстати замечен учительницей географии.
Потом мама позвала за стол. На ужин были котлеты (их Ирка любила) и тушеная капуста, которую терпеть не могла, но сегодня съела героически, до последней вилки. И перемыла потом не только тарелки и чашки, но даже кастрюлю. Такие приступы рвения нападали на нее в нередкие в Иркиной жизни периоды, когда она в очередной раз решала начать новую жизнь, - правда, обычно это случалось с ней после, а никак не до того.
А потом они с мамой, как ни в чем не бывало, даже смотрели вместе телевизор. Показывали какой-то глупый фильм, как в колхозе украли аккордеон, и следовать Анискин его разыскивал. А когда дело уже шло к финалу, Ирка снова незаметно отделилась и ускользнула к себе. Быстренько разделась, расстелила постель, потушила свет и юркнула под одеяло, жутко довольная, что так легко сегодня отделалась. Правда, недолго…
- Ты ничего сегодня не забыла?
Лампочка над головой вспыхнула. Ирка зажмурилась. А когда открыла ослепленные светом глаза, поняла, что радовалась рано. Потому что мама вошла в комнату, и в руке ее имелся один хорошо знакомый предмет.
Даже слишком хорошо Ирке знакомый. Последний раз они общались еще в августе, на раскладушке на даче в Жарках: мама всегда брала его вместе со всеми отпускными вещами. А что обсуждали… ну, было, в общем что…
Много лет спустя, сидя в утренней темноте у слабо светящегося монитора, Ирина честно пыталась вспомнить своего тогдашнего обидчика и не могла, память будто заклинило. Ремень, как ремень, кожаный такой… кажется – темный (угу, очень даже темный – улыбнулась неожиданной шутке). Но так шутила уже четверть века спустя. Тогда же ей было не до шуток.
А потом мама скинула с дочери одеяло. И уже ничего не оставалось, как только перевернуться на живот и задрать на спину ночную рубашку. И получить что надо и - куда надо.
И если б мама начала сразу, Ирка, быть может, и не переживала так. Ладно, не получилось сегодня, се ля ви, может, в другой раз повезет? А что мама выпорет, так сомнений особых и не было. Понятно, что выпорет...
Только мама сперва отошла к окну, расправила замятую занавеску. И так же, с ремешком в ладони, подергала игрушечного филина на нитке, которой включался торшер (все ясно, перегорела лампочка).
И вот от этих посторонних занятий Ирке стало вдруг жутко кисло. Не по обычному страшно, а как-то обреченно-тоскливо. Почему-то так расстроила эта рутина маминых дел: мол, да, бывают в доме случаи непредвиденные: лампочка там перегорит, дочка из школы двойку принесет… И ничего, лампочку вкрутят, дочке ремня дадут…
А дальше пошло еще хуже. Мама сняла с письменного стола тонкую алюминиевую подставку для учебников и поставила на прикроватную тумбочку. Затем открыла школьную сумку, вынула дневник (будто дочка его не показывала!), пролистнула (недолго, конец первой четверти), нашла нужную страницу, и прямо перед возмущенным Иркиным носом постыдно разместила алые росчерки учительской ручки.
И вот это было – обидно. А, вернее, обидно ужасно! Как младшеклашке! И это – в ее шестом!!
А уж потом… ну, что было потом… потом мама подошла вплотную к кровати…
Больно было. Обидно, как и говорилось. До слез обидно. И больно - тоже до слез. Как обычно.
Нет, не как обычно. Плакала, но не просила ни разу. Даже когда уже знала, что просить можно.
Просто вдруг сама для себя решила, что - не попросит. Вот решила так… и все тут!
А еще очень удачно подвернулась подушка. Она, конечно, ни в чем не была виновата, но в тот вечер страдала на пару с хозяйкой постели. И, наверно, очень на Ирку обиделась и очень удивилась: ее же никогда до сих пор не грызли. Ничего, привыкнет…
Так что пока попу кусал ремень, Ирка увлеченно кусала подушку. А глаза от нее уже не зависели.
- Выплюнь сейчас же! – мама, наконец, заметила, чем занимается сейчас ее любимая девочка.
Ирка лишь покрепче вцепилась в мокрую от слюны мякоть: а вот и не выплюну!
- Я кому сказала!
Хлестнуло так, что у Ирки потемнело в глазах… но зубы все равно не разжала. И еще решила, что и в угол не встанет, вот ни за что на свете! (хотя кто бы ее поставил так поздно?). И подумала, что в постели порку куда удобнее терпеть, чем лежа сверху на покрывале. Но терпеть дальше уже не пришлось:
- Будешь теперь подушками питаться? Давай я тебе на завтрак приготовлю. Можно жареную…
Говорила совсем иным голосом, с затаенной лукавинкой. Иногда нарочно смешила дочку, если та после ремня уж очень горько плакала. И в другой раз хитрая Ирка тут же уловила б эту смену тона и сквозь слезы пробормотала: “нет, мне только тушеную”, или “и сахару побольше положи”. И мама бы рассмеялась и окончила наказание…
Но теперь Ирка упрямо молчала. Подушка тщетно взывала о милосердии…
- Вот же страдалица голопопая! – мама еще не теряла надежду растормошить Ирку если не смехом, то упреком. – А ты думала, за двойки конфетами кормят? Конец четверти! Как ты исправлять собираешься?
В другой раз Ирка бы шутливо буркнула: “черносливом с орехами!”. А двойка ведь была только в дневник, и если напишет реферат, то в журнал не пойдет. А так по географии у нее выходит четверка. Она много чего могла сказать, к двенадцати с половиной некоторые умения отточила уже до остроты эстрезской шпаги.
Но не сказала. Ничего. И возмущенно дернулась, отвернулась, когда мама тронула ее за плечо.
Настаивать не стала. Закрыла одеялом. Пожелала спокойной ночи. Не дождалась ответа и потушила свет. И только когда лампочка погасла, изжеванный край подушки покинул, наконец, злые Иркины зубки.
В темноте уже дала волю слезам, но все равно старалась лить их как можно тише. Лежала, всхлипывала. И ощущала себя сейчас самой одинокой и самой несчастной во всем мире. Получила двойку. Получила порку. Не помирилась с мамой. И все из-за какой-то поганой южной земли и какого-то замшелого капитана, пусть бы он там нафиг утонул на своем корабле!
И удивительно быстро заснула. Хотя готова была травить душу до самого утра, так жалко было себя и почему-то маму. И побаливало все-таки тоже. Но ведь заснула, – странно…
А потом… вот что было потом? Что-то очень и очень хорошее! Как в сказке! И мама там была. И яркие звезды в небе, непонятные, необычные. И еще… странное… такое разве во сне может случиться…
А, может… может, это вовсе и не сон, и мама на самом деле пришла к ней ночью? Сидела рядом, гладила по голове, говорила те слова, которые может сказать только она? Какая же я противная, злая Ирка!
И эта мысль окончательно разрушила, рассыпала память о канувшем в ночную тьму мире. Даже самым напряженным усилием Ирка могла коснуться теперь лишь отдельных, не связанных между собой фрагментов: цветы черешни… гнедая грива коня впереди… взлетающий в броске баскетбольный мяч… треск веток в костре… терпкий и сладкий трепет замершего в ожидании тела… запах муската от манжет белой рубашки…
Эти осколки прекрасного далёка останутся в ее памяти, но залягут на самое глубокое дно, как бульбули южной зимой. И когда-нибудь, скользнув лицом по ивовым зарослям, через которые пробиралась в походе, или вспугнув взлетевшую птицу, Ирина почувствует то самое, неуловимое и томящее: “это уже было!”. Когда? Где? Нет ей ответа…
А, может, и вправду – было? И хмурое осеннее утро в давно оставленной ими квартире только ей снится? И кто-то придет сейчас, легко поднимет на руки задремавшую у костра девочку Ренчи, – а она, конечно, сделает вид, что крепко-крепко спит! – и унесет из ночного сада в другую ее постель, на другом конце Земли? Кто знает…
Но пока было то самое утро, в котором проснулась Ирка. Лежала снова на животе и предавалась сейчас яростному самоуничижению и не менее свирепым угрызениям совести. Покусанная вчера подушка была отмщена, так зло кусала Ирка саму себя (понятно, что в душе). Понимала же – за дело было. Мама никогда несправедливо не накажет. А двойка… – ну, кто в ней виноват, спрашивается? А она, такая гадкая, отвернулась, ах…
Только постельная трагедия вышла не слишком долгой, и по причине довольно банальной и от того чуть даже обидной: Ирке захотелось по-маленькому. Она еще героически поерзала, пытаясь настроиться на тон мировой скорби, но потом смирилась и, не надевая тапочки (мама же все равно на работе), потащилась к искомой двери.
Вопреки всем опасениям сидеть было довольно сносно: впрочем, за двойки никогда уж особенно так не бывало... Вымыла руки и, когда выключила кран, удивилась тому, что шипящий звук воды остался. Или это не вода? И тут будто ударило током, и правильное восприятие мира вернулось к Ирке окончательно и бесповоротно.
Это же на кухне! И сегодня – суббота!
Никакая рысь или пума не кралась к своей жертве так бесшумно, как Ирка сейчас пробиралась по холодному линолеуму на кухню. Подкралась сзади и была замечена только при тактильном касании: мама была занята.
- Подлиза, - сказала она, когда Ирка уткнулась лбом ей в спину.
- Чш-ш-шы! – подтвердили со сковородки только что перевернутые сырники.
- Лиса, – уточнила диагноз, а Ирка потерлась носом о ткань ее халатика, – Лиса и подлиза…
А потом допустила ошибку, отвернувшись от плиты. И уже было поздно.
Когда у мамы руки в муке, она вряд ли будет склонна к обнималкам, это понятно. А вот целовать ее можно запросто. И хорошо, что в двенадцать с половиной для этого не надо уже вставать на цыпочки…
- Ирка, у меня руки в муке! Ирка, все сгорит! Ирка, с ума сошла, отцепись!
Ну и сошла, и с ума, и справка есть, дальше что? А отцепиться… – вот прямо разбежалась!
- У тебя аэробика через десять минут!
У мамы недаром было почти тринадцать лет стажа. Ирка тут же стряхнулась, - а-а-а! как же она могла забыть! В субботу по местному телевидению с 10:25 до 10:50 шла ритмическая гимнастика! У Ирки было настоящее трико, мама ей сшила, сейчас оно было уже чуток тесновато, но какая разница! И мамой же связанные гетры, желто-черные как оса! И повязка на лоб, жгутом, как у Линичук или Букреевой! Ну, вы же помните: “первое упражнение - левая рука вверх, правая - на пояс, раз-два…” Или вас еще на свете не было?
Отцепив, наконец, счастливую Ирку, мама, не теряя времени, перешла в контрнаступление:
- Пока не умоешься и не поешь, можешь даже не включать!
Положим, за аэробику ее дочь могла бы съесть не то что тушеную капусту, но и перловую кашу, ужас детсада. А тут – сырники! А за десять минут успела бы и в южное полушарие смотаться и вернуться.
- Тапочки надень, - крикнула ей вдогонку, - простынешь! По радио заморозки обещали!
Но Ирка уже умчалась и не услышала.
…Только перед телевизором она в то утро так и не попрыгала. И в школу, кстати, тоже не пошла.
Потому что уже в ванной, с зубной щеткой во рту, ощутила вдруг что-то не то и совсем не там, где происходили вчерашние неприятности. Прополоснула рот, сплюнула и только потом решилась закатать подол. Не поняла, похлопала ресницами, провела ладонью по внутренней стороне ляжки. И хотя она все, в общем-то, знала и теоретически была готова, но в момент истины от перепуга и непонимания случившегося отчаянно заорала:
- Ма-а-а-а!!!
И надо ли уточнять, что часть сырников в то утро все-таки подгорела…
…напишу записку, что ты приболела, в понедельник отдашь. Но только сегодня, поняла? Потом будешь ходить каждый день.
- Конечно, буду!
Ирка, уже успокоенная и обработанная, в майке и колготках, лежала на диване в гостинной, прислушиваясь к новым для нее ощущениям. Было, конечно, не очень-то приятно, но… в общем, терпимо. Раскладной диван под ней был сравнительно новым, они с большими приключениями достали его в прошлом году вместо старого, который Ирка за много лет пропрыгала почти до пружин (конечно, пока мама не видела). Но сейчас время прыжков на диване, кажется, уходило в прошлое. Явно как-то так уходило…
- Мам, а это всегда так бывает… ну, перед… Ах, я такая была злая… такая злючая! – на Ирку снова напал запоздалый приступ раскаяния, - ты только не сердись на меня, хорошо?
- А ты не поддавайся! - судя по тону, мама сердиться вовсе и не собиралась, - Ясно?
Присела рядом, ладонью полохматила светлые Иркины волосы (надо будет на днях записать ее на стрижку). И протянула, насмешливо и нежно:
- Де-е-евушка!
- МАМА! – взвилась Ирка, - Ну, не дразнись ты!
И была тут же схвачена в охапку, перевернута и перецелована куда попало. Больше всего досталось, конечно, щекам, но шея, нос, глаза и уши тоже были не в обиде:
- Моя девушка? Только-только моя?
- Твоя! Твоя!
- И ничья больше? Иррррррррка!
- Ничья-ничья! Уй, не щекоти-ись!
- А знаешь, что мы сделаем! – сказала мама, выпустив из рук пищавшую от восторга Ирррррррку, - Мы по такому случаю устроим сейчас свинство! Самое свинячье свинство!
“Свинство” это значит есть не за столом, а, например, на диване перед телевизором. Ирка это дело о-бо-жа-ет, и если мамы нет дома, обязательно утащит тарелку, - ее только надо вовремя забрать, сами понимаете!
Они на славу позавтракали на том же диване (к сырникам кроме сметаны нашлось еще и варенье). А потом лежали рядом, смотрели телевизор и было им совершенно безразлично, что показывали в ту осеннюю субботу: фильм или телеклуб, ритмику или киноочерк. А потом мама встала и вытащила из шкафа два тома детской энциклопедии: первый (фиолетовый) и одиннадцатый (темно-красный). А на недоуменный взгляд Ирки объяснила:
- Реферат будем писать. Надо же нам утереть нос этой твоей географице?
И они сочинили самый лучший в мире реферат, короля всех рефератов. И не на три, а на целых шесть страниц, Ирка выяснила это уже вечером, когда села его переписывать. Там было и про адмирала ла Эверру в пернатом шлеме, про галеоны и города, буковые леса и черешневые сады, пум и альпак, железные рудники и янтарные копи. И только про одно там не было сказано… А, может, ничего там такого и не было, - кто знает?
А за их окном под октябрьским дождиком дрожали ветви деревьев, осыпая стылую землю кружевом разноцветных листьев.
А на календаре по-прежнему был год тысяча девятьсот восемьдесят пятый.
И самое главное, что он все-таки был…
Тихо-тихо. Только цикады в прохладной уже траве играют свой извечный летний концерт: цк-цк-цк-цк. Замолчат, сделают антракт, скушают по бутерброду и снова в оркестровую яму - цк-цк-цк-цк.
И где-то далеко полаивают собаки, работа у них такая. Зато завтра в полночь они с жалобным воем полезут в свои будки, закрывая головы лапами, а кошки попрячутся под кровати, когда небо над поселком осветится тысячами вспышек, осыпется разноцветными огнями шутих, разгремится грохотом ракет, треском петард и ружейной пальбой. Завтра уже Nohannez, новый год, так его здесь встречают. Правда, в прошлом году Ренчи была еще маленькой, и глядела на фейерверк из окна, – ее, как всегда, отправили спать, но кто ж заснет в такую ночь?
А в этом она выйдет со всеми на улицу. И, может - есть такая мечта, - патти даст ей один, хоть один раз нажать курок своего пистолета, когда поднимет его в небо. Из пистолета учил ее стрелять в апреле, на двенадцать лет. И тогда она потратила шесть патронов, и не зацепила ни одной жестянки, а он перекокал все шесть банок вполоборота, почти не глядя. Ничего, она уже полгода тренируется с рогаткой, набивает руку, пристреливает глаз, - дочь режедора должна уметь обращаться с оружием. И она научится, и все у нее выйдет.
А ракеты… – пусть не выдумывает, что их в доме нет! Будто она не знает, зачем он на прошлой неделе ездил в город, и что там покупал. И даже не догадалась, где они лежат и какие, - взрослые иногда такие наивные.
Где запас подарки… тоже знает, но туда не полезет, это не честно. Детям на Южной земле и так они достаются позже всех. Быстроходный Санта-Клаус давным-давно уже облетел свои владения на шестерке оленей и теперь вкушает заслуженный отдых. Завтра двинется в путь – на лыжах или в санях, - ее прошлый Дед Мороз, раньше он приходил к ней, а теперь, наверно, и не знает даже, куда делась та девочка со второго этажа?
А здесь подарки для младших привозят Tres Rezes, Три Царя, и эти копуши в золотых коронах и пурпурных мантиях, конечно, даже не седлали еще своих верных верблюдов, ведь до пятого января осталась целая неделя. Что ж, ваши величества, Ренчи вас подождет. В двенадцать с половиной еще можно ждать волшебников.
А сегодня Реминта, тридцатое декабря. Последняя ночь года. Следующая будет уже общей с годом новым, а, значит, не считается.
В Реминту положено вынести из дома весь мусор, накопленный за год, чтобы не встречать новый со старой грязью. Ренчи с самого утра помогала маме в уборке, переборке и выбросе всякого хлама, и, конечно, умаялась жутко. Но это не важно. Потому что есть у этого хлопотливого дня еще один, совсем особенный его смысл.
В этот день во всех домах Белой розы, где есть дети, зажгут костры или растопят печи, - и это в самый разгар лета.
Это вторая ее Реминта здесь: они тоже приехали летом, но уже в январе. В прошлом году костер в саду разводил для дочери патти. А сейчас Ренчи сама сложит и зажжет не хуже, научилась. Она здесь многому научилась.
Тогда, конечно, это было пораньше, к десяти часам ей уже пора было спать, и никаких исключений для малой не было, марш в постель и все тут, если не хочешь получить. А когда у патти бывало к вечеру очень-очень хорошее настроение, – и не очень хорошее, а именно очень-очень! - иногда рисковала нарочно поломаться и покапризничать - чтоб сгреб дочку в охапку, перекинул через плечо, и, визжащую от жуткого восторга, утащил в ее комнату. И получить напоследок шлепка… но разве это дорогая плата за минуту в его руках?
Теперь не надо уже лежать под одеялом, едва часы пробьют десять. Но все равно старается на ночь не задерживаться, целует маму в щеку и его в руку, и уходит в свою комнату. Она же понимает, что у взрослых должно быть свое, только их, время. Не маленькая уже…
Но сегодня - ее ночь.
Чиркает спичкой, пламя жадно охватывает листок бумаги, – это запал. Подпалила костер своим же табелем. Понятно, ни мама, ни патти об этом не знают, и нечего им знать. Нет, конечно, если спросит ее, куда пропал табель, признается, она никогда здесь не лжет. Ну, получит, понятно, погладит животом пумью шкурку…
Огонь продвигается вверх, охватывая сложенные шалашиком прутья, так хорошо ей знакомые, еще целая пачка хвороста ждет аутодафе. В прошлом декабре со злостью ломала сухие ветки через колено, будто желая сделать им еще больнее перед сожжением, - вот вам, вот, вот! И тогда их было гораздо больше, чем сейчас.
А теперь – вот странно! - не ощущает к цевитозам никакой ненависти, разве какую-то непонятную грусть. Выросла, наверно? Может, и так…
- Si coenches mis treges tornan cine co sheha…
“Пусть беды мои станут золой и пеплом”. Он сам научил ее этим словам. Так говорят в Реминту.
Вот уже занялись, затрещали в пламени высохшие лозы. Ренчи подбрасывает новые. Я срезала вас и вы били меня. Я целовала вас и сейчас отдаю огню. Мы квиты, цевитозки! Станьте золой и пеплом, пеплом и золой…
Жарко вспыхивают плохие оценки, обугливаются невежливые слова, корчатся в пламени плохо сделанные дела по дому. Горите, горите! Пусть все горести в ее жизни сгорят в этом костре, улетят искрами в темное небо!
Вот последняя розга перепархивает из руки девочки в пылающий куст, примыкает к своим сестрам. Ренчи опускается на землю и сидит, завороженно глядя в огонь. Ночной костер это такая вещь, на которую можно глядеть без устали.
Уже хочется спать, устала же, намаялась… И вставать с самого утра, в доме так еще много работы... Приляжет боком на траву, на локоть, только на минутку, конечно. А платье выстирает, завтра все равно ведь парадное надевать…
А костер надо погасить, когда догорит. Залить угли водой. Засыпать песком. А завтра еще помогать маме с готовкой. И ракеты, конечно, ракеты…
…Подошла сзади, тихо села рядом. Погладила по голове. И руки ее были такие теплые-теплые...
- А где он?
- Не знаю. Ушел. Он никогда не говорит, куда идет.
Тише и тише свет костра. Звонче и звонче цикады. Ярче и ярче звезды…
- А вот тебе… тебе ведь хорошо здесь, правда?
- Мне с тобой везде хорошо… В темноте не видно, но знает, – улыбнулась. Так любит ее улыбку!
- А можно… я вот так чуть прилягу? Только на секундочку? А платье я потом постираю… И надо же еще костер потушить… Ты же разбудишь меня, ладно?
Легла на спину, прислонилась затылком к мягкому боку. И глядела в небо нового мира, такое прежде непривычное небо далекого-далекого юга. Теперь уже хорошо изучила его звезды, легко отличит настоящий Южный Крест от “ложного” (если честно, оба ничуть на кресты не похожи), без труда разыщет в темных глубинах Магеллановы облака и Альфу Центавра, - их тоже не видно с ее прошлой земли.
Но не все, конечно. Вот над встающей уже из-за горизонта луной (ах, сегодня ж еще и полнолуние!) раскинулся красавец Орион. В этих небесах он перевернулся, поднял сине-голубой Ригель и опустил ало-красную Бетельгейзе, знаменитый трехзвездный пояс надет на гиганте наизнанку. Здесь он созвездие летнее, и дети на Тейра Эстрезе наблюдают его в дни своих счастливых и длинных каникул.
Сколько раз видела его острые огни в зимнем небе, когда поздними вечерами шла из школы! А если осенью просыпалась глубокой ночью, он заходил прямо в ее окно, - стоял на востоке, в ветвях облетавших уже каштанов, над корпусами радиозавода. И глядел через запотевшее от холода оконное стекло в квартире на втором этаже, как сейчас смотрит на сад усадьбы. Notte chetta, Renchy, спокойной тебе ночи, Ирка! Chau!
Спи, моя хорошая. Завтра снова будет утро. И все можно будет исправить. И все будет хорошо.
А Орион-охотник опять перевернется, станет на ноги, и побежит по небосводу свой путь, как бежал его миллиарды лет. Потом растает в утренних лучах, закроется пеленой слоистых облаков, - на весь конец октября обещали дожди, обычно для наших широт. А три яркие звезды его пояса догорят как ветки в костре, обуглятся, станут черной золой. И превратятся в типографские звездочки, в этой истории уже последние.
Вот эти:
Утро было холодным и блеклым, как и положено в последних числах октября. Солнце сейчас лишь смутно обозначало свое присутствие в небе за слоями белесых осенних туч. Там, видно, шла пересменка, потому что дождя пока не было, но его подключение было делом времени, а всезнающий Гидрометцентр на эту неделю прогнозировал осадки по всей европейской части СССР. Каштан за окном, еще недавно полыхавший желто-оранжевым костром, уже почти облетел, а каштанчики, которые в теплом сентябре так классно футболились по асфальту носком кроссовки, лежали теперь внизу никому не нужными тусклыми кучками.
И все-таки в это утро Ирке сперва было так удивительно хорошо, как редко бывало даже летом или поздней весной, когда комнату заливало свежим солнцем, а каштан радовал парадом изящных кремовых “свечек”. Правда, это ощущение радости было не слишком долгим и распалось при первом же серьезном контакте с реальностью. Сладко, во все тело потянувшись, Ирка перевернулась с бока на спину, шаркнула замявшейся тканью по коже – ш-ш-ш! И сразу вдруг исчезло все утреннее полусонное очарование, и все происшествия недавнего прошлого тут же протолкались, пролезли в память, как птица-желтоклюв в свое дупло.
А все эта Южная земля!
…Олешкина, я к тебе обращаюсь!
Ирка глотнула воздух, словно вытащенный из озера бульбуль. Из-за спины учительницы Аня Котух подсказывала, быстро складывала пальцами буквы, - в их шестом классе девочки умели это мастерски. Пыталась спасти: Л… А…
- Ла… (ну, давай же, Катушечка, давай!). Но Зоя Олеговна подошла ближе к парте, своим мощным торсом заслонив отчаянно жестикулирующую помощницу. В панике Ирка скользнула глазами по веренице портретов, украшавших стены кабинета географии, и – вот чудеса! - сразу же нашла искомое окончание:
- Лаперуз! – выпалила она (а кто еще на “ла…” мог открыть эту самую южную землю?)
Мсье Жан-Франсуа де Гало, в коротком напудренном паричке и мундире королевского флота, лишь шутливо развел руками: ну что вы, милая мадемуазель…
- Shame to you, young lady, - холодно отчеканил суровый Кук.
- Ну-ну, - укоризненно покачал бородой Миклухо-Маклай, - стыдно-с не знать, барышня!
- Драть вас надо, девица, - с военной простотой резюмировал усатый Пржевальский, - драть.
Звонок радостным переливчатым грохотом ворвался в класс. Поздно…
Зоя Олеговна взяла со стола тетрадь помянутой классиками девицы, барышни и юной леди. На начатой странице не слишком-то идеальным для шестого класса почерком было написано: “Двадцать пятое октября”. И ниже строчкой: “Классная работа”. И еще на одну ниже: “Южная земля”. А дальше шло пустое и ничем не заполненное пространство. Почти как у молодого Бонапарта, у которого конспект той самой географии оборвался однажды словами: “Святая Елена, маленький остров…”
Бонапартом Ирка, конечно, не была. И девственные просторы в ее тетради означали только одно, – одна конкретная шестиклассница сегодня “не работала на уроке”. И так оно и было записано в дневнике как аргументация к заслуженной двойке.
- Ты хочешь, чтобы я поставила в журнал? – поинтересовалась З.О., завершая свое произведение витиеватой подписью, весьма хорошо известной в широких кругах одной средней школы.
Ирка лишь печально покачала головой: спорить было уже бесполезно.
- Правильно не хочешь. На понедельник принесешь реферат по теме урока (блин!). Три страницы, не меньше…
- Зоя Олеговна, но я… - начала Ирка, теребя пальцами кончик красного галстука, и сама уже не зная, что сказать.
- Бездельничала на уроке – поработаешь дома, - отрезала географица. – Все, Олешкина, свободна.
Все вокруг уже разбегались: в шестом Б география была последним уроком. На первую смену их переведут только с третьей четверти, а пока же за окнами школы стояла ранняя осенняя темнота, такая же дождливая и стылая, как Иркино настроение. К тому же, как на зло, в пятницу Олешкина была дежурной. Выжимая в ведро холодную тряпку и шаркая шваброй между парт, Ирка удрученно думала, что первая в учебном году двойка не сойдет ей с рук так легко, как вытирается сейчас грязь с затоптанного за день пола.
И были тому причины. И фиг с ней, с парой, пусть даже в конце четверти, - как-то да исправит. И даже с рефератом, на который придется угрохать столько драгоценного времени в такие короткие школьные выходные (а были на них у Ирки совсем иные планы, весьма заманчивые и никакого отношения к географии материков и океанов не имеющие). Но вот кое-кто здесь слишком хорошо знал, какого цвета последствия проистекают где-то из красных учительских чернил. Похожего такого цвета последствия. И не на бумаге.
Быть может, случись это сразу, как только Ирка принесла домой виноватую голову, все прошло бы легче. Но мама была в тот вечер занята и на дочкины горести и уже готовые извинения прореагировала как-то без энтузиазма. Наругала, конечно, посулила “поговорить серьезно” (Ирка сразу напряглась), напомнила, что “кто-то мне обещал хорошо учиться”, - виновница только грустно терпела и лишнего не вякала.
И смолчала даже когда мама в сердцах вспомнила новую дочкину стрижку, – на первое сентября ей сделали короткую прическу уже у взрослого парикмахера и избавиться от детских хвостиков разрешили как-раз в обмен на обещание хороших оценок. К концу октября волосы уже чуть отросли и Ирка именно сегодня хотела поговорить с мамой о новом визите… и вот тебе эта южная земля, пропади она пропадом!
Но ничего больше пока не проистекало, ругала мама как-то походя, и все разборки оставались на уровне слов. И при первой возможности Ирка, все с тем же приклееным к лицу выражением раскаяния, просочилась в свою комнату, тихонько там затаилась и старалась по возможности не привлекать к себе внимания.
В другое вечер у нее нашлось бы тысяча и одно сверхважное в двенадцать с половиной лет дело, но сейчас, лишь сменив коричневое школьное платье на домашнюю одежку, она как примерная девочка тут же села за уроки. Обычно делала их уже на свежую голову, утром, все-таки есть преимущества и у второй смены.
Теперь же такая послушная Ирка снова вытащила надоевшие учебники и тетради. Настороженно вслушиваясь в движения за дверью, сделала русский и украинский письменный, а зоологию с историей решила оставить на утро, - успеет перед выходом почитать заданные параграфы, в шестом классе уже навострилась. На физкультуру, понятно, ничего, тут главное, чтобы завтра в раздевалке не надо было жаться спиной к стенке.
А ведь могла сейчас поваляться с журналом, цветными ручками и фломастерами переписать новый текст в песенник, поставить на касетнике Тото Кутуньо (сладкая парочка “Modern Talking” не появилась еще на Иркином горизонте) или звякнуть Лерику, узнать, как она там, потрепаться. Сообщить - по самому тайному секрету! – услышанную сегодня историю, как А. на дне рождения старшей сестры играла в “кис-брысь-мяу” (ну, тут телефон вместе с проводом уносится в ванную, вы понимаете…). А вот теперь…
И ладно бы она заболталась хоть с той же Белецкой и из-за этого отвлеклась! Но Лера третий день лежала дома с гриппом, и за партой на том злосчастном уроке Ирка сидела одна. А, значит, о чем-то она тогда задумалась…
А вот о чем Ирка думала, не призналась бы никому на свете. Даже маме. И даже - маме на ушко.
Не всегда, конечно. Иногда. О чем-то очень и очень для обычной шестиклассницы странном…
Но эти мысли исчезали так же быстро, как и приходили. И прятались так глубоко и так умело, что сейчас, делая упражнения за своим письменным столом, Ирка и не вспомнила бы, что представляла себе в тот неудачный момент, когда ее отрешенный взор был так некстати замечен учительницей географии.
Потом мама позвала за стол. На ужин были котлеты (их Ирка любила) и тушеная капуста, которую терпеть не могла, но сегодня съела героически, до последней вилки. И перемыла потом не только тарелки и чашки, но даже кастрюлю. Такие приступы рвения нападали на нее в нередкие в Иркиной жизни периоды, когда она в очередной раз решала начать новую жизнь, - правда, обычно это случалось с ней после, а никак не до того.
А потом они с мамой, как ни в чем не бывало, даже смотрели вместе телевизор. Показывали какой-то глупый фильм, как в колхозе украли аккордеон, и следовать Анискин его разыскивал. А когда дело уже шло к финалу, Ирка снова незаметно отделилась и ускользнула к себе. Быстренько разделась, расстелила постель, потушила свет и юркнула под одеяло, жутко довольная, что так легко сегодня отделалась. Правда, недолго…
- Ты ничего сегодня не забыла?
Лампочка над головой вспыхнула. Ирка зажмурилась. А когда открыла ослепленные светом глаза, поняла, что радовалась рано. Потому что мама вошла в комнату, и в руке ее имелся один хорошо знакомый предмет.
Даже слишком хорошо Ирке знакомый. Последний раз они общались еще в августе, на раскладушке на даче в Жарках: мама всегда брала его вместе со всеми отпускными вещами. А что обсуждали… ну, было, в общем что…
Много лет спустя, сидя в утренней темноте у слабо светящегося монитора, Ирина честно пыталась вспомнить своего тогдашнего обидчика и не могла, память будто заклинило. Ремень, как ремень, кожаный такой… кажется – темный (угу, очень даже темный – улыбнулась неожиданной шутке). Но так шутила уже четверть века спустя. Тогда же ей было не до шуток.
А потом мама скинула с дочери одеяло. И уже ничего не оставалось, как только перевернуться на живот и задрать на спину ночную рубашку. И получить что надо и - куда надо.
И если б мама начала сразу, Ирка, быть может, и не переживала так. Ладно, не получилось сегодня, се ля ви, может, в другой раз повезет? А что мама выпорет, так сомнений особых и не было. Понятно, что выпорет...
Только мама сперва отошла к окну, расправила замятую занавеску. И так же, с ремешком в ладони, подергала игрушечного филина на нитке, которой включался торшер (все ясно, перегорела лампочка).
И вот от этих посторонних занятий Ирке стало вдруг жутко кисло. Не по обычному страшно, а как-то обреченно-тоскливо. Почему-то так расстроила эта рутина маминых дел: мол, да, бывают в доме случаи непредвиденные: лампочка там перегорит, дочка из школы двойку принесет… И ничего, лампочку вкрутят, дочке ремня дадут…
А дальше пошло еще хуже. Мама сняла с письменного стола тонкую алюминиевую подставку для учебников и поставила на прикроватную тумбочку. Затем открыла школьную сумку, вынула дневник (будто дочка его не показывала!), пролистнула (недолго, конец первой четверти), нашла нужную страницу, и прямо перед возмущенным Иркиным носом постыдно разместила алые росчерки учительской ручки.
И вот это было – обидно. А, вернее, обидно ужасно! Как младшеклашке! И это – в ее шестом!!
А уж потом… ну, что было потом… потом мама подошла вплотную к кровати…
Больно было. Обидно, как и говорилось. До слез обидно. И больно - тоже до слез. Как обычно.
Нет, не как обычно. Плакала, но не просила ни разу. Даже когда уже знала, что просить можно.
Просто вдруг сама для себя решила, что - не попросит. Вот решила так… и все тут!
А еще очень удачно подвернулась подушка. Она, конечно, ни в чем не была виновата, но в тот вечер страдала на пару с хозяйкой постели. И, наверно, очень на Ирку обиделась и очень удивилась: ее же никогда до сих пор не грызли. Ничего, привыкнет…
Так что пока попу кусал ремень, Ирка увлеченно кусала подушку. А глаза от нее уже не зависели.
- Выплюнь сейчас же! – мама, наконец, заметила, чем занимается сейчас ее любимая девочка.
Ирка лишь покрепче вцепилась в мокрую от слюны мякоть: а вот и не выплюну!
- Я кому сказала!
Хлестнуло так, что у Ирки потемнело в глазах… но зубы все равно не разжала. И еще решила, что и в угол не встанет, вот ни за что на свете! (хотя кто бы ее поставил так поздно?). И подумала, что в постели порку куда удобнее терпеть, чем лежа сверху на покрывале. Но терпеть дальше уже не пришлось:
- Будешь теперь подушками питаться? Давай я тебе на завтрак приготовлю. Можно жареную…
Говорила совсем иным голосом, с затаенной лукавинкой. Иногда нарочно смешила дочку, если та после ремня уж очень горько плакала. И в другой раз хитрая Ирка тут же уловила б эту смену тона и сквозь слезы пробормотала: “нет, мне только тушеную”, или “и сахару побольше положи”. И мама бы рассмеялась и окончила наказание…
Но теперь Ирка упрямо молчала. Подушка тщетно взывала о милосердии…
- Вот же страдалица голопопая! – мама еще не теряла надежду растормошить Ирку если не смехом, то упреком. – А ты думала, за двойки конфетами кормят? Конец четверти! Как ты исправлять собираешься?
В другой раз Ирка бы шутливо буркнула: “черносливом с орехами!”. А двойка ведь была только в дневник, и если напишет реферат, то в журнал не пойдет. А так по географии у нее выходит четверка. Она много чего могла сказать, к двенадцати с половиной некоторые умения отточила уже до остроты эстрезской шпаги.
Но не сказала. Ничего. И возмущенно дернулась, отвернулась, когда мама тронула ее за плечо.
Настаивать не стала. Закрыла одеялом. Пожелала спокойной ночи. Не дождалась ответа и потушила свет. И только когда лампочка погасла, изжеванный край подушки покинул, наконец, злые Иркины зубки.
В темноте уже дала волю слезам, но все равно старалась лить их как можно тише. Лежала, всхлипывала. И ощущала себя сейчас самой одинокой и самой несчастной во всем мире. Получила двойку. Получила порку. Не помирилась с мамой. И все из-за какой-то поганой южной земли и какого-то замшелого капитана, пусть бы он там нафиг утонул на своем корабле!
И удивительно быстро заснула. Хотя готова была травить душу до самого утра, так жалко было себя и почему-то маму. И побаливало все-таки тоже. Но ведь заснула, – странно…
А потом… вот что было потом? Что-то очень и очень хорошее! Как в сказке! И мама там была. И яркие звезды в небе, непонятные, необычные. И еще… странное… такое разве во сне может случиться…
А, может… может, это вовсе и не сон, и мама на самом деле пришла к ней ночью? Сидела рядом, гладила по голове, говорила те слова, которые может сказать только она? Какая же я противная, злая Ирка!
И эта мысль окончательно разрушила, рассыпала память о канувшем в ночную тьму мире. Даже самым напряженным усилием Ирка могла коснуться теперь лишь отдельных, не связанных между собой фрагментов: цветы черешни… гнедая грива коня впереди… взлетающий в броске баскетбольный мяч… треск веток в костре… терпкий и сладкий трепет замершего в ожидании тела… запах муската от манжет белой рубашки…
Эти осколки прекрасного далёка останутся в ее памяти, но залягут на самое глубокое дно, как бульбули южной зимой. И когда-нибудь, скользнув лицом по ивовым зарослям, через которые пробиралась в походе, или вспугнув взлетевшую птицу, Ирина почувствует то самое, неуловимое и томящее: “это уже было!”. Когда? Где? Нет ей ответа…
А, может, и вправду – было? И хмурое осеннее утро в давно оставленной ими квартире только ей снится? И кто-то придет сейчас, легко поднимет на руки задремавшую у костра девочку Ренчи, – а она, конечно, сделает вид, что крепко-крепко спит! – и унесет из ночного сада в другую ее постель, на другом конце Земли? Кто знает…
Но пока было то самое утро, в котором проснулась Ирка. Лежала снова на животе и предавалась сейчас яростному самоуничижению и не менее свирепым угрызениям совести. Покусанная вчера подушка была отмщена, так зло кусала Ирка саму себя (понятно, что в душе). Понимала же – за дело было. Мама никогда несправедливо не накажет. А двойка… – ну, кто в ней виноват, спрашивается? А она, такая гадкая, отвернулась, ах…
Только постельная трагедия вышла не слишком долгой, и по причине довольно банальной и от того чуть даже обидной: Ирке захотелось по-маленькому. Она еще героически поерзала, пытаясь настроиться на тон мировой скорби, но потом смирилась и, не надевая тапочки (мама же все равно на работе), потащилась к искомой двери.
Вопреки всем опасениям сидеть было довольно сносно: впрочем, за двойки никогда уж особенно так не бывало... Вымыла руки и, когда выключила кран, удивилась тому, что шипящий звук воды остался. Или это не вода? И тут будто ударило током, и правильное восприятие мира вернулось к Ирке окончательно и бесповоротно.
Это же на кухне! И сегодня – суббота!
Никакая рысь или пума не кралась к своей жертве так бесшумно, как Ирка сейчас пробиралась по холодному линолеуму на кухню. Подкралась сзади и была замечена только при тактильном касании: мама была занята.
- Подлиза, - сказала она, когда Ирка уткнулась лбом ей в спину.
- Чш-ш-шы! – подтвердили со сковородки только что перевернутые сырники.
- Лиса, – уточнила диагноз, а Ирка потерлась носом о ткань ее халатика, – Лиса и подлиза…
А потом допустила ошибку, отвернувшись от плиты. И уже было поздно.
Когда у мамы руки в муке, она вряд ли будет склонна к обнималкам, это понятно. А вот целовать ее можно запросто. И хорошо, что в двенадцать с половиной для этого не надо уже вставать на цыпочки…
- Ирка, у меня руки в муке! Ирка, все сгорит! Ирка, с ума сошла, отцепись!
Ну и сошла, и с ума, и справка есть, дальше что? А отцепиться… – вот прямо разбежалась!
- У тебя аэробика через десять минут!
У мамы недаром было почти тринадцать лет стажа. Ирка тут же стряхнулась, - а-а-а! как же она могла забыть! В субботу по местному телевидению с 10:25 до 10:50 шла ритмическая гимнастика! У Ирки было настоящее трико, мама ей сшила, сейчас оно было уже чуток тесновато, но какая разница! И мамой же связанные гетры, желто-черные как оса! И повязка на лоб, жгутом, как у Линичук или Букреевой! Ну, вы же помните: “первое упражнение - левая рука вверх, правая - на пояс, раз-два…” Или вас еще на свете не было?
Отцепив, наконец, счастливую Ирку, мама, не теряя времени, перешла в контрнаступление:
- Пока не умоешься и не поешь, можешь даже не включать!
Положим, за аэробику ее дочь могла бы съесть не то что тушеную капусту, но и перловую кашу, ужас детсада. А тут – сырники! А за десять минут успела бы и в южное полушарие смотаться и вернуться.
- Тапочки надень, - крикнула ей вдогонку, - простынешь! По радио заморозки обещали!
Но Ирка уже умчалась и не услышала.
…Только перед телевизором она в то утро так и не попрыгала. И в школу, кстати, тоже не пошла.
Потому что уже в ванной, с зубной щеткой во рту, ощутила вдруг что-то не то и совсем не там, где происходили вчерашние неприятности. Прополоснула рот, сплюнула и только потом решилась закатать подол. Не поняла, похлопала ресницами, провела ладонью по внутренней стороне ляжки. И хотя она все, в общем-то, знала и теоретически была готова, но в момент истины от перепуга и непонимания случившегося отчаянно заорала:
- Ма-а-а-а!!!
И надо ли уточнять, что часть сырников в то утро все-таки подгорела…
…напишу записку, что ты приболела, в понедельник отдашь. Но только сегодня, поняла? Потом будешь ходить каждый день.
- Конечно, буду!
Ирка, уже успокоенная и обработанная, в майке и колготках, лежала на диване в гостинной, прислушиваясь к новым для нее ощущениям. Было, конечно, не очень-то приятно, но… в общем, терпимо. Раскладной диван под ней был сравнительно новым, они с большими приключениями достали его в прошлом году вместо старого, который Ирка за много лет пропрыгала почти до пружин (конечно, пока мама не видела). Но сейчас время прыжков на диване, кажется, уходило в прошлое. Явно как-то так уходило…
- Мам, а это всегда так бывает… ну, перед… Ах, я такая была злая… такая злючая! – на Ирку снова напал запоздалый приступ раскаяния, - ты только не сердись на меня, хорошо?
- А ты не поддавайся! - судя по тону, мама сердиться вовсе и не собиралась, - Ясно?
Присела рядом, ладонью полохматила светлые Иркины волосы (надо будет на днях записать ее на стрижку). И протянула, насмешливо и нежно:
- Де-е-евушка!
- МАМА! – взвилась Ирка, - Ну, не дразнись ты!
И была тут же схвачена в охапку, перевернута и перецелована куда попало. Больше всего досталось, конечно, щекам, но шея, нос, глаза и уши тоже были не в обиде:
- Моя девушка? Только-только моя?
- Твоя! Твоя!
- И ничья больше? Иррррррррка!
- Ничья-ничья! Уй, не щекоти-ись!
- А знаешь, что мы сделаем! – сказала мама, выпустив из рук пищавшую от восторга Ирррррррку, - Мы по такому случаю устроим сейчас свинство! Самое свинячье свинство!
“Свинство” это значит есть не за столом, а, например, на диване перед телевизором. Ирка это дело о-бо-жа-ет, и если мамы нет дома, обязательно утащит тарелку, - ее только надо вовремя забрать, сами понимаете!
Они на славу позавтракали на том же диване (к сырникам кроме сметаны нашлось еще и варенье). А потом лежали рядом, смотрели телевизор и было им совершенно безразлично, что показывали в ту осеннюю субботу: фильм или телеклуб, ритмику или киноочерк. А потом мама встала и вытащила из шкафа два тома детской энциклопедии: первый (фиолетовый) и одиннадцатый (темно-красный). А на недоуменный взгляд Ирки объяснила:
- Реферат будем писать. Надо же нам утереть нос этой твоей географице?
И они сочинили самый лучший в мире реферат, короля всех рефератов. И не на три, а на целых шесть страниц, Ирка выяснила это уже вечером, когда села его переписывать. Там было и про адмирала ла Эверру в пернатом шлеме, про галеоны и города, буковые леса и черешневые сады, пум и альпак, железные рудники и янтарные копи. И только про одно там не было сказано… А, может, ничего там такого и не было, - кто знает?
А за их окном под октябрьским дождиком дрожали ветви деревьев, осыпая стылую землю кружевом разноцветных листьев.
А на календаре по-прежнему был год тысяча девятьсот восемьдесят пятый.
И самое главное, что он все-таки был…
Каталоги нашей Библиотеки: