Страница 1 из 1

Крутой Мен. Передо мной сидит

Добавлено: Пн ноя 01, 2021 9:34 pm
Книжник
Автор неизвестен

Передо мной сидит

Передо мной сидит симпатичный, еще молодой мужчина. Чуть близорукие серо-голубые глаза внимательно смотрят на меня сквозь стекла очков в тонкой золотой оправе. Он не волнуется, как большинство других пациентов, приходящих в этот кабинет за консультацией.
- Мне, доктор, не нужна ваша помощь. У меня налаженная, вполне счастливая жизнь. Есть в ней некоторые странности, но, по размышленьи зрелом, — я понял, что они — нечто вроде профессионального заболевания. Помнится, несколько лет назад шел в кинотеатрах неплохой французский фильм с Жаком Брелем в главной роли — "Профессиональный риск". Это была история о том, как взрослая школьница обвинила учителя в попытке изнасилования и невинный учитель оказался за решеткой. Мне тоже довелось поработать в школе. Нет, мне повезло, меня не пытались обвинить в изнасиловании. Но эта работа сильно влияет на психику. На мир начинаешь смотреть совсем другими глазами. Я понял, почему у поляков самое страшное проклятие — "Чтоб ты чужих детей учил!" Надоело столько лет все это держать в себе. Хочется выговориться. Я вас, доктор, избрал вроде как священника. Думаю, моя история не лишена интереса. Кого-то она предостережет, кого-то заставит задуматься... Я не стану вас сейчас отвлекать — прочтете мой рассказ на досуге. Я специально его записал — чтобы не краснеть и не заикаться в поисках нужного слова. И чтоб вы не поглядывали украдкой на часы, если моя история покажется вам длинной. А стиль не судите строго. Писал по настроению. Иногда получалось выспренно, иногда — банально. Но править не стал: пусть остается, как было.
Мой посетитель распрощался и оставил тонкую тетрадку без подписи и без заглавия.
Мне хотелось открыть ее сразу, но было неприлично без причин прекращать прием. Час чтения наступил вечером. Я пристроился на своем любимом диване, зажег торшер и открыл рукопись, написанную почти без помарок четким, аккуратным почерком. Мой незримый собеседник начал рассказ:
На исповеди принято говорить о самом сокровенном, о том, что греховно соблазняет и вместе с тем — тяготит душу. О том, в чем тяжело и страшно признаться даже самому себе. Видимо, человеческая психика устроена так, что мы никогда не сможем найти себе покоя, если не решимся открыть свои мрачные, постыдные тайны. Удобно считать, что это дьявол своими происками и кознями ввергает человека во грех. Но почему, разве не по божественному провидению, жизнь устроена так, что непременно предоставляет нам искусительный случай, о котором будешь в дальнейшем вспоминать несчетное число раз: с сожалением об упущенной возможности, если в тот миг не поддашься искушению, или с упреком в своей слабости, если поддашься?!
Вот и сейчас, решившись доверить свою тайну листу бумаги, я вспоминаю один и тот же эпизод из далекой молодости, которого вполне могло не быть, но который перевернул весь мой образ жизни. По окончании университета мне предстояло проработать три года по распределению учителем математики в какой-то глухой, хотя и подмосковной деревне. Я приехал туда с чемоданом книг и с чемоданом самых нужных в быту вещей накануне первого сентября. Мое настроение было самым отчаянным. Мне казалось, что я сам себя заживо хоронил, хотя в селе мне была обещана квартира рядом со школой, а директор совхоза в знак особого уважения прислал за мной на железнодорожную станцию транспорт — свой собственный служебный уазик-вездеход. Конец августа выдался дождливым, дороги развезло, зеленый "козлик" еле полз по проселку, утопая в грязи по ступицы колес. Я чувствовал, что забираюсь в такую глушь, где буду напрочь отрезан от остального мира...
Через несколько часов утомительной езды мы добрались до центральной усадьбы совхоза. Дорожная тряска довела меня почти до состояния морской болезни, и я, пошатываясь словно пьяный, с трудом выбрался из машины. Школа, на удивление, оказалась вполне приличной, даже хорошей, почти городской на вид: большое двухэтажное здание из силикатного кирпича, чистые, просторные классы, большие окна, спортзал. Коллектив был исключительно женским: кроме меня только военрук был мужчиной. Неудивительно, что очень скоро я почувствовал на себе заинтересованные взгляды женщин-учительниц, среди которых оказались молодые, и хорошенькие...
Женское внимание чуть-чуть подняло мне настроение, и жизнь перестала казаться безнадежно мрачной. Подумалось, что и здесь, в деревенской глуши, тоже можно обрести толику человеческого тепла и как-нибудь просуществовать отмеренный по распределению срок. Забрезжили надежды, и показалось, что меня не минуют интересные, приятные приключения. Но мимолетная радость скоро угасла, когда я познакомился. с предоставленной мне квартирой, оказавшейся, на самом деле, комнатушкой в мрачном, дочерна прокопченном бараке. Полусгнивший деревянный барак по самые окна утонул в земле. Во всю его длину тянулся бесконечный, воняющий кислой капустой коридор, тускло освещенный двумя подслеповатыми лампочками. В этот коридор выходили двери полутора дюжин таких же клетушек Кухня — одна на всех, тесная, шумная и жутко грязная. Разумеется, никаких удобств: уборная — покосившаяся деревянная будка во дворе, вода — через два квартала в колодце...
Единственное, что меня спасло от преждевременного бегства, — соседка, учительница географии, приехавшая сюда тоже по распределению год назад. Она была из города Сокол Вологодской области, училась в Московском областном педагогическом институте имени Крупской и назначением в Московскую область, хотя и в село, отнюдь не была расстроена — в отличие от меня, для которого отъезд из Москвы был равнозначен ссылке и жизненной трагедии. Оля — так ее звали — взяла на себя все мои бытовые тяготы: стирку белья, уборку в квартире, приготовление еды, отопление... Взяла добровольно, как нечто само собой разумеющееся, без просьб и намеков с моей стороны.
Так что соседство с Олей и ее доброта оказались для меня настоящим подарком судьбы, и мне не пришлось ломать голову над тем, как жить в таких условиях, которые я, по своей московской избалованности, считал совершенно невозможными для жизни.
Первые сентябрьские недели пролетели для меня в сплошном рабочем угаре. Мне дали вести 36 часов занятий в неделю — арифметику, алгебру, геометрию, тригонометрию, во всех классах от шестого до десятого. С непривычки так много говорить я чуть не сорвал в первые же дни голос. Все вечера приходилось корпеть, не разгибаясь, над письменным столом, писать бесконечные планы уроков. Я замертво валился на постель, тут же засыпал и просыпался от противного дребезжания будильника, возвещавшего о том, что пора идти на занятия. В университете не учили, как нужно в школе вести уроки. Самым трудным оказалось поддерживать дисциплину. Я не думал, что это вообще станет для меня проблемой. Знаний у меня хватало, и я считал, что знающий учитель без труда завоюет у ребят авторитет. Ну а дисциплина — сама собой приложится: нельзя же безобразничать на уроке уважаемого учителя! То же самое говорилось и в книгах о передовом педагогическом опыте: главное - знания, хорошая подготовка учителя. Если ученики ведут себя плохо — значит, урок неинтересный, учитель плохо к нему подготовился. Ах, как я в первый год готовился к урокам! Продумывал все до мелочей, до минуты рассчитывал, сколько времени потрачу на объяснение нового материала, опрос учеников, решение задач, читал методическую литературу, изучал психологию, выискивал интересные исторические факты, чтобы оживить изложение суховатого математического материала, рисовал на доске чертежи разноцветными мелками...
Я с ужасом убеждался, что дисциплина на моих уроках падает не по дням, а по часам. Кажется, даже на физкультуре не было так шумно, как у меня в классе. Все мои попытки сделать уроки интересными проваливались в зародыше, так как ученики пропускали мои слова мимо ушей и откровенно изнывали на занятиях от скуки. Мои изыски не находили в их душах ни малейшего отклика. Чтобы убить всепобеждающую скуку, применялись испытанные в школе средства: стрельба из стеклянных трубочек жеваными бумажками, пиликанье на воткнутом в парту лезвии безопасной бритвы, треск расческой, проводимой зубьями по краю парты... По классу летали записочки и бумажные голубки. Некоторые прямо на уроке затевали игру в карты, и я не знал, что с ними делать. Особенно досаждала шестиклассница Ленка, которая строила уморительные рожицы или передразнивала мои слова, так что весь класс покатывался от хохота.
Однажды я не выдержал и рассказал о своих бедах географичке Оле. Моя благодетельница сразу же дала совет:
— А ты не стесняйся, сходи к их родителям. Ленка, говоришь, досаждает? А ты сходи к ее матери. Сходи, сходи! Очень поможет! Иначе Ленка тебе на шею сядет.
На следующий же день после уроков я направился не к себе домой, а на другой конец села, где жила моя обидчица Ленка. Начинался октябрь, но в природе царило бабье лето. День стоял сухой, солнечный, но скорее холодный, чем теплый. Я нашел нужный дом и постучал у калитки, хотя не только калитка, но даже двери в доме не были заперты. На мой стук из дома вышла Ленка. Она уже была босиком, в коротком старом платьице, потерявшем свой первоначальный цвет от многочисленных стирок и штопок. Я почувствовал, что Ленка сильно напугана моим визитом, хотя и пытается всеми силами скрыть от меня свой испуг. Она молча провела меня в комнату и так же молча застыла передо мной на месте, потупив глаза и нервно теребя подол легкой юбчонки дрожащими руками.
— Мама дома?
— Да, — тихо, почти шепотом выдавила из себя Ленка.
— Где она?
— Во дворе. Корову доит.
— Пойди позови.
Ленка нехотя пошла в сени, а я остался стоять ждать, когда она приведет маму.
В комнате, под столом, на чисто вымытом и выскобленном деревянном полу возились, играли с какими-то костяшками и деревянными чурками мальчик и девочка лет пяти-шести; очевидно, Ленкины брат с сестрой. Увлеченные игрой, они даже не обратили на меня внимания, сопели, пыхтели, ползали по полу на брюхе и на четвереньках. Ждать пришлось довольно долго, только минут через десять Ленка привела свою маму, а сама тихонько юркнула за занавеску. Мать Лены оказалась крепкой молодой женщиной лет тридцати - тридцати пяти. Некрасивая, с красным обветренным лицом, шершавыми натруженными руками. Я поздоровался, представился, рассказал о причине визита.
— Да вы садитесь, садитесь! Вижу, моя негодница вам даже сесть не предложила. Как она учится-то у вас?
Я рассказал.
— Да, не дается ей математика... Не для женского ума все ж эта наука... Ладно! Корову и без математики подоит! А ведет-то она как себя? Смирно?
— Так потому ей математика и не дается, что на уроках ваша Лена ведет себя — хуже некуда! И я подробно рассказал матери о всех Ленкиных проделках. Я чувствовал, что мой рассказ не был для нее новостью, хотя она и попыталась разыграть удивление:
- Ишь, негодница, что выделывает! А дома тихоня, паинька!
Минуту помолчав, мать негромко позвала:
— Доча! Где это ты спряталась? А ну, иди-ка сюда!
Ленка робко вышла из-за занавески.
— Это что же ты на уроках выделываешь?! Я тебя, что, безобразничать в школу посылаю?
Ленка молчала, смотрела в пол, а по щекам уже текли двумя ручейками слезы.
— Рано плачешь! Розги неси!
Девочка проворно выбежала в сени и через секунду вернулась с небольшим пучком длинных березовых прутьев. Розги были еще мокрыми, но уже связанными в пучок. Очевидно, они готовились заранее, связывались в пучки и хранились в воде, чтобы не теряли гибкость. Чувствовалось, что прутья нарезались со знанием дела: в меру толстые, в меру длинные, ровные, гибкие, хлесткие. В пучке было не то три, не то четыре прута, каждый чуть тоньше мизинца.
— Ну! Что стоишь истуканом? Особого приглашения ждешь? Давай розги и ложись! Уж сейчас я надеру тебе жопу!
Мать встала, забрала у дочери розги, а Ленка передвинула от стены ближе к середине комнаты широкую деревянную скамью. Затем Ленка спустила до щиколоток длинные вылинявшие панталоны, высоко задрала подол платья, улеглась голым животом на скамью и крепко вцепилась руками в деревянные ножки. Мать подошла к скамье поближе, широко размахнулась и с силой опустила розги на белую попку дочери. Гибкие прутья звонко просвистели в воздухе, и сразу же их свист сменился визгом: — А-а-а-ой! Девочка дернулась всем телом, ее попка подпрыгнула на скамье, голова запрокинулась. Ленка зажмурилась, широко разинула рот. Лицо сморщилось, стало некрасивым. На ее попке, там, где опустились розги, уже вздувались кроваво-красные полосы. Мать не спеша наносила очень чувствительные удары и приговаривала: "Это тебе за хулиганство! Это тебе за неуважение к старшим! Это тебе за лень! Это тебе за смешные рожи!" Розги весело пели в воздухе, удары сыпались один за другим, Ленка визжала и орала с каждым разом все громче. Задыхаясь в крике и слезах, она пыталась умолять: "Мамочка, прости! О-о-ой, не буду больше! Мамочка, больно! О-о-ой, прости! Мамочка... ради Бога... О-о-ой! Не буду... О-о-ой! Прости... Мамочка... О-о-о!" После каждого удара на попке Лены вспыхивали новые рубцы. Из ярко-алых они становились темно-вишневыми, затем багровыми, синюшными. Кое-где из ссадин потекла кровь. Ленка дергалась и извивалась всем телом, сучила пальцами ног. Ее разукрашенная попка прыгала вверх-вниз и вправо-влево, словно плясала зажигательный дикий танец. Теперь девочка кричала не переставая. Она задыхалась, судорожно глотала широко раскрытым ртом воздух. Лицо, перемазанное слезами и соплями, стало совсем жалким. Но руки крепко впились в ножки скамьи, и девочка не делала попыток встать со своего ложа страданий без разрешения. Младшие брат с сестрой тихо вылезли из-под стола и, стараясь ничего не пропустить, во все глаза смотрели, как мама порет их старшую сестру. Жуткое зрелище накрепко приковало к себе их внимание.
— Смотрите, смотрите! — обратилась к ним мать. — И вас так же высеку, если будете расти непутевыми!
Стыдно признаться, но мне было неописуемо приятно видеть, как секут Ленку. Еще день назад я ненавидел свою профессию, ненавидел школу, ненавидел учеников, которые с поразительной настойчивостью и последовательностью доводили меня на уроках до психического расстройства. Я мечтал сбежать из школы, чтобы никогда-никогда больше не переступать порог класса. По ночам в бессильной ярости грыз зубами подушку и рыдал от своей беспомощности. Но теперь! Теперь за одно лишь доставленное мне зрелище Ленкиной порки я готов был благодарить Бога, что он сделал меня учителем и послал в эту патриархальную дыру. Что я испытывал? Злорадство? Радость от утоленной жажды мести? Удовольствие от того, что мой маленький враг с лихвой расплачивается своей шкурой за доставленные мне неудобства? Отчасти присутствовали и эти мотивы, но главным все же было... сексуальное удовлетворение. Я испытывал такое удовольствие, какое не могла бы доставить ни одна самая красивая женщина. Разве что — согласившаяся на то, чтобы я ее высек. Зрелище порки было приятней и ярче, чем любые, самые нежные и энергичные женские ласки. Мелодичное пение розги, животный рев наказываемой девочки, униженные мольбы и просьбы, вырванные из нее нечеловеческой болью, дергающееся как в оргазме, голое тело, ослепительная красота пухлой белой попочки, на глазах меняющей цвета и формы, наконец, кровь — все эти возбудители даже по одиночке могли принести сказочное наслаждение. А что уж говорить о тех переживаниях, когда они действовали все вместе! У меня перехватило дыхание и пропал от волнения голос еще в тот момент, когда мать скомандовала Лене нести розги. Я не мог вымолвить ни слова и при попытке открыть рот сразу выдал бы свое возбужденное состояние стуком не попадающих друг на друга зубов. К счастью, разговор был уже окончен, и я мог молчать, стиснув зубы.
Тринадцатилетняя девочка была уже не угловатым, костлявым ребенком, а почти сложившейся девушкой: бедра, живот, ягодицы, обрели округлость, небольшие грудки торчали мячиками-полушариями. Когда она высоко задрала платье, я увидел темные околососковые кружки и острые, торчащие в напряжении сосочки. Под спущенными трусами между ног обнаружилась густая, темная растительность. Мой член от такого соблазнительного зрелища стал большим и горячим, его переполняла прилившая кровь, тесные брюки сдавливали его, внезапно увеличившегося и располневшего, до боли. Но боль эта была жутко приятной. Когда мать начала угощать Ленку розгами, я покраснел и почувствовал, как начали гореть огнем кончики моих ушей. Каждый удар розги, каждый Ленкин визг, каждый новый рубец на ее попке действовали на меня как сладострастный поцелуй или нежное поглаживание любящей руки в самом интимном месте. Я старался не вставать со стула, чтобы скрыть эрекцию и напряженные толчки горячего, возбужденного члена о сдавливающие его брюки. Через несколько секунд я был на вершине наслаждения, выстрелил в трусы горячей спермой и, сцепив зубы, попытался скрыть сладострастный стон. Я никогда раньше не думал, что по своим сексуальным предпочтениям — садист. Я не мучил в детстве животных и не испытывал удовольствия от того, что кто-то по моей вине страдал.
Неужели месяц учительства так переменил мою психику?! Злые дети, каждодневно изводившие меня на уроках, пробудили спавшие в каких-то укромных лабиринтах сознания не слишком красивые чувства: мстительность, жестокость, злорадство. Позднее, глядя на мир уже другими глазами, я обнаруживал садистские черты у многих моих коллег-учителей. Они не бросались в глаза, скорее — были хорошо замаскированы, но не могли укрыться от вдумчивого взора. Видимо, учительская профессия несет в себе риск, что страдания твоих мучителей-учеников станут для преподавателя самой желанной мечтой и наградой. И я этой профессиональной болезнью заболел.
В тот момент, когда я испытал ни с чем не сравнимое удовольствие от того, что мать на моих глазах безжалостно секла Ленку, мне было и приятно, и стыдно. И даже страшно из-за того, что я открыл в себе садистские склонности. Позднее я прочитал, что "жестокость дремлет в нас, как хищный зверь, всегда готовый к прыжку". Радоваться ли мне или проклинать тот день и тот случай, когда хищный зверь жестокости, дремавший где-то в тупиках моего подсознания, пробудился и прыгнул, поглотив со всей силой и страстью мою волю, фантазию, стремления? Я понял, что отныне ничто не сможет принести мне столь же сладкого удовлетворения, как кровавое и жестокое зрелище порки и страданий любимой женщины. Хищник, однажды отведавший сырого мяса, будет хотеть его вновь и вновь. Я, насладившийся неповторимыми по силе и глубине воздействия ощущениями от картины телесного наказания, буду хотеть их пережить снова и снова.
Тем временем, дав дочери тридцать или сорок розог, Ленкина мать немного утомилась и отложила прутья в сторону.
— Владимир Михайлович, — обратилась она ко мне, — а теперь вы сами всыпьте моей негоднице десяток горячих!
Я не заставил себя долго упрашивать, взял в руки уже изрядно истрепавшиеся розги и с наслаждением отсчитал не десяток, а двадцать полновесных ударов. Как оказалось, сечь девочку еще приятней, чем наблюдать порку со стороны. Телесное наказание подействовало на меня, как наркотик. Оно подарило мне радость жизни и обнадежило, что подобных случаев может быть еще много впереди.
— Ну, хватит на сегодня! Вставай! — скомандовал я Лене, отсчитав последний удар.
Хлюпая носом, растирая по щекам слезы, она сползла со скамейки, подтянула трусы, одернула вниз платье, встала передо мной на колени, взяла из моих рук розги, поцеловала их, затем поцеловала мне руку и сквозь слезы прошептала: "Спасибо, Владимир Михайлович, за науку!" Потом, не вставая с колен, подползла к матери, поцеловала ее руку и поблагодарила: "Спасибо, мамочка, за науку!"
Мать Лены проводила меня до калитки: "Теперь Ленка на ваших уроках шелковой будет. Ну а если не подействует — приходите вновь, еще для ума добавим!" Я поблагодарил за решительные воспитательные меры и поспешил домой.
Дома я не находил себе покоя. Воспоминания о порке Лены приятно возбуждали и поддерживали почти непрекращающуюся эрекцию. Не выдержав, я рано погасил свет, забрался в постель и стал мастурбировать, воображая во всех подробностях картину, зрителем и действующим лицом которой стал минувшим днем. Уже несколько раз я кончал, трусы обильно пропитались спермой, но после каждого выброса семени возбуждение спадало лишь на несколько минут, и вскоре после очередного воспоминания об участии в телесном наказании тринадцатилетней девушки-девчонки мой половой член вновь вставал на боевой взвод. Заснул я поздно, проснулся утомленным, промежность болела, как будто именно ей довелось заниматься тяжелой физической работой. Так продолжалось несколько ночей подряд. Я стал называть сам себя "Великим Мастурбатором", так как лишь с помощью онанизма избавлялся от состояния непрерывной эрекции, возникавшей сразу, едва вспоминал о порке Лены. В конце концов яркость воспоминаний стала ослабевать и мне уже не нужно было ночи напролет онанировать, чтобы к утру избавиться от стойкой эрекции. Однако мозг, вкусивший однажды наркотической отравы, стал требовать себе новой ее порции. Мне страстно захотелось снова кого-нибудь высечь. Или увидеть, как кого-то секут. Или, на худой конец, послушать откровенный рассказ о порке. Ленка на моих уроках, действительно, стала шелковой, так что идти с жалобой к ее маме было бы несправедливо, и я оставил девочку в покое, хотя тайно вожделел вновь ее высечь. "Ладно, — сказал я сам себе, — подождем, когда вновь провинится. Быть того не может, чтобы больше никогда ничего не сделала — не такой у нее характер!" А тем временем я стал вызывать родителей других баловников или сам ходить по домам, если родители не приходили. Как и следовало ожидать, мой вызов оставался без внимания не потому, что родители игнорировали замечание учителя, а потому, что дети иногда "забывали" передать мое письмо папе или маме, справедливо полагая, что за визитом родителей в школу дома последует суровое возмездие. Что ж, когда я сам приходил к ним домой и детская хитрость открывалась, строгость наказания только усиливалась.
Разговаривая с родителями, я всегда стремился выяснить, дерут ли они своих детей. Сначала они смущались, мялись, пытались отделаться неопределенными ответами, но, узнав, что я одобряю порку, радостно выкладывали, как, чем и за что лупцуют дома своих хулиганов. Нравы в деревеньке были, надо признаться, патриархальные, так что родители очень верили в воспитательные способности ремня. Мне было приятно вести такие разговоры, я подробно выспрашивал обо всех тонкостях и мелочах, сам давал рекомендации, как следует сечь, чтобы наказание становилось более чувствительным и памятным. Мои рекомендации выслушивались со вниманием. Потом, встречаясь на улице, мама или папа с восторгом сообщали, как дали своему непослушному чаду, привыкшему к ремню, попробовать хорошо вымоченных в рассоле розог и какой был от этого разительный эффект.
Как только я открыл воспитательный плюс "березовой каши", проблемы с дисциплиной на уроках математики сами собой сошли на нет. С помощью родителей, а точнее — с помощью ремня или розги в их руках, мне удалось добиться на своих уроках отличной дисциплины: поняв, что я строг и непременно пожалуюсь родителям, а те в качестве лекарственного средства пропишут изрядную порцию "березовой каши", мои ученики как-то сразу стали и послушными, и дисциплинированными, Мне даже стало в душе жаль, что на уроках нет повода, чтобы пожаловаться родителям и побеседовать с ними о преимуществах розог перед словесным внушением при воспитании десятиклассников и десятиклассниц. Беседы с родителями, их красочные рассказы о том, как они порют своих великовозрастных детишек, приносили мне определенное удовлетворение. Но оно не было полным, потому что никак не удавалось поучаствовать в порке самому. Наконец, выбрав подходящий момент, когда провинилась симпатичная девятиклассница, которую, как я уже твердо знал, дома порют, я пришел к ее отцу, подробно рассказал, что она натворила, и посоветовал наказать немедленно, в моем присутствии, чтобы усилить воспитательный эффект.
— Что ж, это можно! — степенно согласился отец. — Эй, Танюха, ты где запропастилась?! Иди-ка сюда, буду тебя уму-разуму учить! Никто не отозвался. — Ишь, молчит! Делает вид, что не слышит! Ну, так я тебе за это еще крепче всыплю!
Не дождавшись ответа и на этот раз, мы сами пошли в соседнюю комнату, где должна была скрываться провинившаяся. Таня, сжавшись в комочек, неподвижно сидела в углу и, как затравленный зверек, смотрела на нас большими, испуганными глазами.
— Ты почему не идешь, когда тебя отец зовет? Глухой прикидываешься? Я тебя от глухоты быстро вылечу! Сейчас вместе с дурью выбью! Отец потащил сопротивляющуюся Таню из угла на середину комнаты. Девочка упала на колени, обхватила обеими руками отцовы ноги, стала целовать их и умолять сквозь слезы:
— Папочка, милый, пожалуйста, только не сейчас! Пусть Владимир Михайлович уйдет! Накажи меня больнее, строже, только не при нем! — Ах, ты стесняешься? Тебе стыдно при учителе? А безобразничать на его уроках тебе не стыдно? Пусть, пусть теперь посмотрит, как я тебе через задницу ума добавлю! Поднимай юбку! Слышишь? Быстро!
— Папочка, не надо по голой! Один-единственный раз прости! Не надо по голой! Но отец уже не слушал Таниных уговоров, крепко зажал между коленей ее голову он сам задирал вверх юбку. Я помог ему пониже стащить трусы и несколько секунд любовался обнажившимся Таниным задом. Таня стояла в унизительной позе, на четвереньках, полуголая, с высоко поднятой попой. Отец взял ремень, сложил его вдвое и начал методично охаживать непослушную дочку. Ремень громко хлопал по голому телу. Вслед за ударом появлялась широкая розовая или красная полоса. Девочка дергалась, крутила задом, вскрикивала и повизгивала. Мне было приятно смотреть, как отец полосует Танину попку, но все же наказание было не особенно болезненным: от ремня шуму много — боли мало. Ленку-шестиклассницу, хоть она и была на три года моложе Тани, мать секла не в пример болезненней. Я заметил Таниному отцу, что давно пора было перейти на розги: для такой большой девочки ремень — что слону дробина. Отец смутился: — Да, можно бы... Да где их взять?
— Ну, так "на десерт", для крепкой памяти, дай доченьке десяток пряжек! Ремень-то она быстро забудет!
Отец переложил ремень в руке по-другому, чтобы бить пряжкой, размахнулся... и... пряжка с силой впилась в горячую, ярко-красную ягодичку. Таня дернулась, как будто ее ошпарили кипятком, и издала громкий, душераздирающий вопль. Ей пришлось получить еще девять столь же жестоких ударов. О, как она кричала! Я даже представить себе не мог, что она способна на такой сильный, полный страдания крик! Действие пряжки напоминало мощный удар током. Боже, как дергалась девочка, когда пряжка вновь и вновь впивалась в ее нежное тело, оставляя после себя огромные кровоточащие синяки! Зрелище получилось незабываемым. Я получил истинное наслаждение и пищу для воспоминаний и фантазий на много дней вперед.
Спустя две недели мне вновь крупно повезло: удалось поймать с поличным Ленку, когда она на моем уроке делала домашние задания по другому предмету. Я пообещал сказать матери, и девочка сразу же расплакалась. По окончании занятий я пошел домой к своей ученице. Мать хозяйничала во дворе и заметила меня еще на улице: "Что, опять моя непоседа проштрафилась?" Узнав, в чем дело, она скомандовала дочери: "Ленка! Марш домой! И готовь розги — сейчас Владимир Михайлович сам тебе всыпет!" Женщина словно угадала мое сокровенное желание: "Владимир Михайлович, пожалуйста, накажите мою негодницу сами. У вас рука крепче и ей памятней будет".
Я пошел в дом, где вожделенная картина разыгралась вновь по такому знакомому и такому сказочно возбуждающему сценарию: свежие розги, скамейка, голая попка Лены, мелодичный свист прутьев, грациозные извивы нежного девичьего тела, крики боли, мольбы о прощении и пощаде, вспухающие рубцы на теле, красный, исполосованный тонкими, кровоточащими черточками зад... От возможности всецело распоряжаться телом девочки, сечь его розгами, захватывало дух. Я был в душе безгранично благодарен матери Лены за то, что она подарила мне такое фантастическое наслаждение. Я не стал злоупотреблять ее доверием и отсчитал Лене шестьдесят розог — ровно столько, сколько до революции обычно давали нерадивым гимназистам и гимназисткам, если за ними не водилось особенно злостных грешков. Но розги дал отличные, с оттяжечкой, так что после наказания Ленка отлеживалась несколько минут, прежде чем сумела встать и, по заведенному в семье обычаю, поцеловать розги и поблагодарить меня за науку.
Вечером у меня дома долго сидела Оля. Она стала заходить ко мне все чаще и все больше проводила со мной времени. Мы вместе обедали, рассказывали разные истории из жизни, вспоминали Москву. Сегодня она меня спросила: "Ну как? Больше нет проблем с дисциплиной?" Я рассказал, что с тех пор, как призвал на помощь родительские ремни и розги, наведение дисциплины не вызывает у меня проблем. Оля рассмеялась: — Правильно. Я еще год назад поняла, что это лучшее средство. Хорошо, что здесь почти во всех семьях родители дерут своих чад. Можно навести порядок...
— А тебя дома драли?
— Ха! Еще как! Ивовыми прутьями! До крови! У нас был очень строгий отец — настоящий мужчина, глава семьи! Мы его слушались беспрекословно. Не только нам с сестрой от него попадало, но и матери. Но мы никогда на него не злились, потому что он был справедлив. Наказывал строго, очень больно, но — по заслугам.
Я не помню ни одной незаслуженной, несправедливой порки. Хотя не сразу приняла душой его строгость. Когда была маленькой — часто долго плакала после порки. И от боли, и от обиды. Не хотела целовать розги, просить прощения, благодарить за наказание.
Тогда отец добавлял мне еще несколько "горячих", чтобы научить благоразумию. Теперь я понимаю, что он был абсолютно прав. Я рассказал Оле, как присутствовал при порке Тани, как сам сек Лену, как получил при этом сексуальное наслаждение и хочу повторения подобных эпизодов...
— Это не страшно, — после некоторого раздумья сказала Оля. — Настоящим мужчинам всегда нравится причинять женщинам боль, а лучше всего — их сечь. Порка женщины — это красиво! Мужчина наслаждается, когда властвует над женским телом, а порка — самый простой и самый безопасный способ эту власть осуществить и ощутить.
Разница лишь в том, что одни мужчины понимают, что им хочется бить женщин, а другие трусят в этом себе признаться, прячут, как страусы, голову в песок, делают вид, что не замечают фактов. Но настоящую женщину, тем более — женщину умную, понимающую, биологическая "кровожадность" мужчин не должна пугать: то, что заложено в человека природой, не должно вредить. И, по-моему, нормальной женщине умеренная порка, несмотря на боль, должна быть приятной: ведь это радует мужчину, а женщина устроена так, что наслаждается тогда, когда сумела доставить удовольствие партнеру. Оля немного помолчала и потом добавила:
— А знаешь, я тоже собственноручно секла Лену. Еще год назад. И не один раз. И не только ее. А еще — некоторых мальчишек. И мне тоже было очень приятно... Она вдруг рассмеялась: — Давай вместе ходить по родителям и драть непослушных мальчишек и девчонок!
— Давай! — со смехом поддержал я ее мысль. В тот вечер мы впервые чувственно целовались. Она позволила расстегнуть лифчик и полуобнажить грудь. Обняв меня за шею, она долго сидела меня на коленях, ворошила волосы, шептала в самое ухо нежные слова. На следующую ночь она принесла с собой ночную рубашку и залезла спать в мою кровать. Мы недолго лежали рядом неподвижно. Уже через несколько минут наши губы слились в горячих поцелуях, а руки стали обшаривать самые укромные и интимные уголки тела. Мне было приятно рядом с Олей, я наслаждался ее нежным, горячим телом, но то ли от перевозбуждения, то ли еще по какой-то причине эрекция никак не желала наступать. Оля нежно гладила мою мошонку, пальчиками перебирала яички, ласкала ладонями и подушечками тонких пальцев вялый, никак не реагирующий на прикосновения ствол полового члена. Чувствовалось, что она разочарована, да и мне самому от нежданно-негаданно приключившейся импотенции стало не по себе. Я никак не ожидал, что моя мужская сила может ослабеть так внезапно: всего лишь несколько недель назад мне не давали покоя почти постоянные эрекции, следовавшие друг за другом с такой частотой, что иногда во время занятий не было возможности встать со стула, а сегодня, когда рядом. в постели лежала красивая и ждущая любви девушка, мой член капризничал и не желал становиться твердым.
Тогда я стал думать не об Оле, а о Лене, кричащей и извивающейся под розгой. Сцена порки, как живая, встала у меня перед глазами, и я сразу же почувствовал, как мой мужской жезл встрепенулся, налился кровью, увеличился в размерах и затвердел до каменной прочности.
— О, какой он стал большой и горячий! Какой он твердый! — радостно зашептала Оля. — Заходи же скорей в меня! Я давно горю от нетерпения! Наверное, я уже залила тебе простыню...
Меня не надо было долго уговаривать, потому что я и сам давно ждал этого момента. Одним толчком мне удалось протолкнуть свою дубинку Оле между ног. Она вскрикнула. Я выждал неподвижно пару секунд, а затем, когда Оля ободрила меня, сказав, что готова к продолжению, начал фрикции — сначала осторожные, затем более сильные, быстрые и энергичные. В Олином влагалище было тесно, мокро и горячо. Каждое движение отзывалось в головке полового члена каким-то трудно выразимым на бумаге чувством, отдаленно напоминающем приятную щекотку. Оля подмахивала мне тазом, тихо стонала и вскрикивала. Затем она стала дергаться резко, сильно, с большой амплитудой. Мне стало трудно удерживаться у нее во влагалище, пришлось убавить резвость собственных фрикций и полностью довериться Олиной инициативе. Через несколько секунд она запрокинула назад голову, закатила глаза, громко застонала и вскрикнула, по ее телу волной пробежала судорога, и тогда она затихла — расслабленная, умиротворенная, неподвижная. Я тоже кончил вместе с ней и в момент судорожного сокращения влагалища излил туда густую, горячую сперму. Потом мы, обессиленные, лежали рядом, гладили друг другу руки и шептали: "Как хорошо!"
То, что я рассказал, с незначительными вариациями стало повторяться у нас почти ежедневно. И едва ли не каждый раз у меня сначала были трудности с эрекцией, но воспоминания о порке Лены или Тани спасали меня от мужского фиаско. Затем, когда все благополучно заканчивалось, мы с Олей оба оставались довольны, шептали друг другу нежности, благодарили за доставленное наслаждение и умиротворенно засыпали. Но потом меня мучили угрызения совести: я чувствовал себя как бы изменившим Оле, потому что эрекцию вызвал, думая не о ней, а о том, как сек свою шаловливую ученицу. Тогда в один из дней я принес домой пучок длинных, свежих розог и бросил его под кровать. Ночью в постели с Олей я решил не помогать себе воспоминаниями о порках. На сей раз у нас ничего не получилось. Я чувствовал, что Оля осталась разочарована, хотя постаралась сдержаться, промолчала, не упрекнула меня. Но на следующую ночь, когда ей вновь не удалось вызвать у меня эрекцию, несмотря на все старания, она вспыхнула: "Импотент несчастный. Девушка вторую ночь ждет, а у него машинка не работает!"
Я ждал этих слов! С нетерпением! Сразу же вскочив с кровати, я зажег свет, откинул одеяло, повернул Олю на живот, высоко задрал на ней ночную рубашку, оголил попу, вытащил из-под кровати заранее приготовленные розги и начал с наслаждением стегать любимое тело. Оля закричала: — Ты что с ума сошел?!? Я тебе не девочка! За что?!? — Это тебе за импотента! Это тебе за "неработающую машинку"! Это тебе за импотента! Это тебе за "неработающую машинку"! Больше Оля не пыталась возмущаться. Очевидно, мои пояснения полностью ее удовлетворили и она сочла наказание справедливым и заслуженным. Видимо, ей хотелось продемонстрировать свою стойкость, так что поначалу она переносила розги молча. Натренировавшись на ленкиной заднице, я сек Олю крепко, с оттяжкой. Розги свистели и с силой впивались в пышное Олино тело, оставляя ярко-красные рубцы. Оля дергалась и извивалась всем телом, но не пыталась ни встать с кровати, ни прикрыться одеялом, хотя я ее почти не держал. Сдерживая крик, она уткнулась лицом в подушку и вцепилась в нее зубами. Оля сдавленно стонала и лишь после особо сильных и болезненных ударов тихонько взвизгивала и судорожно сжимала ягодицы. Наконец, когда я дал ей уже пятьдесят отличных розог, Олино терпение истощилось и она стала кричать во весь голос. Я дал ей еще пятьдесят розог, наслаждаясь криками и тем, что все-таки заставил Олю громко орать и просить пощады. Только после сотого удара я бросил измочаленные прутья в сторону, перевернул Олю на спину и продемонстрировал ей свои торчащие на боевом взводе мужские достоинства: "Ну что? Ты и теперь будешь утверждать, что я импотент?" — "О, нет! — всхлипывая и утирая льющиеся ручьем слезы, прошептала Оля. — Ты сильный агрессивный, властный мужчина. Самец. Ты Мой! Навсегда!"
Мы тут же соединились в бурном, не признающем никаких границ соитии. И твердо знали, что с этой ночи останемся вместе навсегда.
С тех пор прошло много лет. Отработав по распределению, мы перебрались в Москву. Я преподаю в вузе и занимаюсь репетиторством, а Оля учительствует а школе. У нас растет дочка — плод той бурной ночи, когда я впервые отважился высечь ее розгами. Сейчас наша дочка ходит в пятый класс. В нашей уютной квартире в ванной комнате стоит небольшое корытце, в котором всегда замочены хорошие, гибкие розги — ивовые, березовые, разной толщины и длины. Есть и специальная деревянная скамейка с кожаными застежками для рук и ног. Первоначально я наказывал Олю от случая к случаю за истинные или выдуманные мною прегрешения. Она бурно возмущалась, протестовала, пыталась оправдаться, наконец, просила прощения и униженно умоляла не наказывать телесно. Не знаю, насколько искренне она действовала — то ли ей на самом деле не хотелось ложиться под розги, то ли таким театральным спектаклем она стремилась довести возбуждение до высшей точки. Но я всегда оставался непреклонен и суровым тоном заявлял, что об отмене наказания не может быть и речи: "Высеку — прощу!" Тогда Оля нехотя опускалась на колени и, высоко задрав юбку, ложилась животом поперек кровати. После хорошей порки мы предавались восхитительным сексуальным излишествам, так что со временем по молчаливому обоюдному согласию сделали "березовую кашу" еженедельным блюдом, приурочив его по старинному русскому обычаю к вечеру субботы. Лет с трех в субботней церемонии пришлось участвовать и нашей дочке. Конечно, сила наказания всегда была соразмерна ее возрасту: сначала она получала не больше десятка легких шлепков коротеньким тоненьким прутиком, а сейчас, если крепко провинится, может заработать и сотню вполне взрослых розог, которые она принимает с истинно спартанской твердостью духа.
Вечером, по субботам, скамейка перекочевывает на середину комнаты — на самое видное и почетное место. Сюда же из ванной комнаты приносится корытце с розгами. Собирается вся наша маленькая семья, и я, как строгий, но справедливый господин, припоминаю домочадцам все их грехи за неделю и выношу не подлежащий ни обсуждению, ни отмене приговор. Женщины тут же вяжут для себя розги в пучки, а я без всяких поблажек привожу наказание в исполнение. Порки по субботам сделали на диво гармоничной и прекрасной нашу с Олей супружескую жизнь. В те дни, когда я ее секу, мы оказываемся особенно страстны и неутомимы в сексе.
Оля — горячая поклонница розог. В своей школе она сумела убедить в этом всех учителей и очень многих родителей. Справедливости ради следует заметить, что ее точка зрения с самого начала не встречала особого сопротивления: она только помогла многим осознать явно то, к чему они в глубине души были давно готовы. Учителя частенько с глубоким сожалением вздыхают, что розги в школах давным-давно отменены: "Эх, как резко бы поднялась в школах успеваемость и укрепилась дисциплина, если бы учителям разрешили пользоваться розгами!" Но уж в своих семьях учителя активно проводят Олину методу в жизнь! И остаются весьма довольны результатами.
Еще Оле очень нравится, когда убежденные ею мамы приглашают учительницу к себе домой, чтобы поприсутствовать или даже принять участие в порке провинившихся учеников и учениц. Она считает, что ее присутствие резко усиливает воспитательный эффект наказания. И, пожалуй, она права.
Я с большим успехом занимаюсь репетиторством, готовлю старшеклассниц к поступлению в самые престижные вузы. Первых учениц Оля подыскала мне в своей школе. Все они стали студентками. Мой авторитет возрос, а затем, когда из года в год мне удалось добиваться почти стопроцентного результата, от желающих просто не стало отбоя. Хотя, как Вы, вероятно, догадались, розга у меня занимает далеко не последнее место с согласия родителей. Они совершенно согласны с тем, что их дочь за лень может заработать отменную порку. Вот и подошла к концу моя исповедь. Кто же я: праведник или грешник? Я счастлив. Однако счастлив потому, что регулярно бью жену, дочь, своих учениц ради собственного удовольствия. Хотя говорю что делаю это ради их исправления. Однако причиняемая боль в конечном итоге для всех оказывается благом. Никто из них не выглядит подавленной или забитой. А ученицы часто даже лучше достигают целей, поставленных в жизни.
Так кто же, бес или Ангел вкладывает розги в мои руки?..

"Крутой Мен"