Страница 1 из 1

иоганнэ. Джинн

Добавлено: Ср май 04, 2022 10:25 am
Книжник
иоганнэ



Джинн


Мне снилась битва у Ахмар Бархана. Я вновь мчался вперед, смешивая впереди себя зазеркальную и предзеркальную материю, а братья были со мной рядом, и вновь мы в самоубийственных атаках бросались на Йездигерда, величайшего из дэвов, которого никто не смог до нас победить, который убил тысячу двести человек, сотню джиннов и три дюжины дэвов – и это только лично. А мы смогли.
Раздался скрип ключа в замочной скважине и мой сон ускользнул, и я вспомнил, что все это – дела давно минувших дней. Они не были записаны в человеческие летописи, а потому память о них умерла вместе с памятью участников.
Против Йездигерда объединились все – люди, мариты, дэвы, ифриты, но даже тогда надежда на победу была невелика. Говорили, что Йездигерд ценил храбрость и на каждого убитого из побежденных им приходилось десять плененных и перешедших на его сторону. Порой, в минуты отчаяния, мне кажется, что нам было бы лучше проиграть тогда: вступление в армию Йездигерда в лучшем случае, героическая смерть в худшем, - неплохая альтернатива нынешнему прискорбному существованию.
Мы победили, но очень ослабли в ходе боя. Люди, еще утром бывшие нам союзниками, воспользовались нашей слабостью: воины шаха шли по полю и отбирали у раненных джиннов их ключи - источники жизненной силы, без которых марит ни на что не годен. Потом их все вмазали в глиняные горшки, которые затем обожгли в гончарной печи. Джинн не может ничего сделать с обожженной глиной, потому все мы оказались прикованы к тем сосудам, в которые были замурованы наши ключи. Мне досталась амфора с вином, которое надолго положили в кладовую. Спустя некоторое время восторжествовала новая религия. Вино пить запретили, и владелец продал амфору купцу, уезжавшему на запад, в земли христиан. Тот перепродал ее какому-то местному феодалу, и меня отправили в самый глухой и отдаленный закуток винного погреба. Эх, как же я ждал, пока кто-нибудь вскроет персидское вино, и я вновь стану себе хозяином. Но эта минута не наставала. Умер феодал, купивший амфору, потом его наследник, потом наследник его наследника. Слуги принимали мою амфору за декоративный элемент: они забыли, что вино может храниться в глине. Со временем напиток превратился в уксус.
Лишь через несколько столетий замковая служанка по неловкости разбила амфору, и я вдруг оказался свободен. Это было очень странное ощущение, ведь я уже успел забыть, что такое воля. Сперва я носился по коридорам, окрыленный, строил большие планы. Однако чуть позже, когда я стал удаляться от замка на большие расстояния, то испытал страшное разочарование. Новый мир изменился, стал тоскливым, холодным, мокрым и неуютным. Для джинна в нем не было ни силы, ни интереса. Мало-помалу я вернулся в замок, перестал покидать его, а затем перестал покидать этот подвал, годами лежа в старой свечной нише и наблюдая за редкими посетителями. Земли феодалов отошли короне, замок превратился в военную крепость, потом потерял стратегическое значение и стал тюрьмой. Теперь вместо тюрьмы в нем находился привилегированный институт благородных девиц.
Дверь подвала отворилась, залив все ярким светом, и я окончательно вернулся из прошлого в настоящее. В мой уютный закуток вошли четыре девушки – очевидно, ученицы вышеупомянутого института благородных девиц. Это явственно следует из общего вида их формы – клетчатые юбочки да белые блузки. Я живу здесь давно и потому сразу же догадываюсь, что именно здесь сейчас будет происходить. Одна из вот этих трех веселых будет пороть по заднице четвертую – вон ту блондиночку, которая молчит, не улыбается и одета в черную юбку, а не в красную. Этот ритуал последние восемь лет приблизительно один и тот же, а те, кто его придумал, уже давно выпустились, вышли замуж и рожают детей. В чем суть ритуала, для чего он проводится, что происходит до и после, этим я, если честно, никогда особо не интересовался. Может быть это какая-то церемония посвящения в институтки, может, средство наказания или унижения старшими младших, а скорее всего – и то, и другое вместе. В последнее время у меня плохая память на человеческие лица, и я даже не могу толком сказать, была ли хоть одна девушка выпорота здесь более одного раза. Особой периодичности в этом нет – иной раз дверь подвала не открывают много недель, иной раз порки идут три вечера подряд. Иногда чтобы пороть они девчонки приводят парня со стороны – наверно, это наиболее болезненный и обидный вариант ритуала, - но в подавляющем большинстве случаев экзекуторами становятся девушки.
Следует помнить: первым, что я увидел, освободившись из темницы винной амфоры, была порка служанки, которая эту амфору разбила. По-хорошему, мне следовало сразу подлететь к ней и обязаться служить до самой ее смерти и потом еще трем поколениям ее наследников, однако, честно признаться, я как-то замешкался, разглядывая всю эту сцену, потом не решился к ней подлететь, а потом подумал: а какой, собственно говоря во всем этом смысл? Ну то есть это ведь не так, что обязательно надо, а только если джинн себя считает по-настоящему благородным и благодарным маритом. А у нас, почитай, после Ахмар Бархана и благородства никакого не осталось, раз люди так с нами поступили.
Потом же служанка и вовсе состарилась да умерла, так и не узнав, какого счастья ее лишили и, кстати, оставшись вполне удовлетворена тем, какую жизнь она прожила. Но следует признать одно: с тех самых пор сцены наказания женского тела стали мне странным образом приятны, они словно возвращают меня в дни моей относительной молодости, когда путь мой был неясен, выбор огромен, а дорога бесконечна. Это, пожалуй, главная причина, по которой я восемь лет назад перебрался из большого подвала в малый, где проводят экзекуции.
Для порки используется старый деревянный столик, который стоит в подвале уже шестьдесят девять лет. Он пыльный и щербатый, поэтому его каждый раз застилают белой льняной скатертью. Вот и теперь ее постелили.
Три девицы подводят четвертую к церемониальному столу и ставят к нему спиной. Одна из них – черноволосая и некрасивая - достает из-за пазухи широкий офицерский ремень и начинает насмешливым голосом толкать какую-то речь – очевидно, зачитывает приговор. А вот та, которую будут наказывать симпатична: не толстая, однако грудь и бедра приятно округлены, волосы светлые, облегают лунное лицо, губы пышные, словно бы созданные для поцелуев, глаза ясные, серо-голубые. Чем же ты не угодила подружкам-товаркам? Да, наверное, именно этим: слишком ясным взглядом, слишком явной красотой.
Некрасивая предводительница говорит что-то жертве, и та, крепко удерживаемая с двух сторон помощницами, ложится спиной на стол. Стол маленький, и на нем умещается только ее спина: голова торчит за его пределами, ноги все еще стоят на неровном от старости каменном полу. Впрочем, это поправимо – каждая из помощниц берет в руки по ноге и задирает их высоко вверх. Юбка жертвы спадает вниз, открывая пухленькие бедра, прикрытые панталончиками в мелкий горошек. Панталончики видать, какие-то не особо элегантные, потому что все три экзекутрицы начинают хихикать при их виде. Некрасивая торжествующе помахивает своим сложенным вдвое орудием. Между прочим, ремень этот принадлежал когда-то коменданту военной крепости – я даже представить не могу, как эта форменная принадлежность пережила все замковые преобразования последних десятилетий и попала к нынешним институткам. И как старый ремень не обтрепался за восемь лет нецелевого использования – мне тоже непонятно. Одна из помощниц (тоже темненькая, внешне очень похожа на некрасивую, но при этом ее некрасивой назвать нельзя; быть может, двоюродная сестра?) поднимает панталоны вверх, открывая вид на ягодицы и промежность наказуемой – как и можно было предположить, весьма аппетитные. Некрасивая аккуратно поправляет юбки и панталоны лежащей, чтобы расчистить место приложения удара – мне приходит в голову мысль, что она скорей всего отличница и аккуратистка, но не очень добрый человек в жизни.
Потом она размахивается и бьет.
- Ай! – вскрикивает лежащая, при этом ее лицо принимает на редкость милое досадливое выражение. Некрасивая бьет еще и еще, и снова наказываемая умильно вскрикивает. Затем я вдруг замечаю, как судорожно она сжимает пальцами край стола и мне становится ее жалко. Наверно в этой умильности есть свой минус – никто не воспринимает ее серьезно.
Ремень щелкает о ягодицы звонко и задорно. Стоит признать, впрочем, что бить некрасивая особо не умеет. Она и ремень-то этот взяла от того что считает, будто более толстое больнее бьет. Но получается не очень сильно. В районе десятого удара она и сама это, видимо сознает, а потому начинает размахиваться шире. Хватания становятся судорожнее, а вскрики пронзительнее. При каждом ударе лежащая закусывает губы. Помощницы уже подустали придерживать ее ноги в задранном состоянии, они все время меняют хват, пытаясь устроить руки поудобнее.
В какой-то момент кажется, что лежащая перестала чувствовать удары: ее вскрики делаются однообразны и монотонны, руки успокаиваются. Однако это ложное впечатление. Вот она уже снова кричит, а пальцы ее почти сжевали скатерть на столе, обнажив черное рельефное дерево.
После шестидесяти ударов и еще трех экзекуция прекращается. Я не помню лица девушек, но почему-то всегда запоминаю количество ударов – это при том, что я никогда даже не задумываюсь о том, чтобы считать. Их всегда нечетное число, больше чем пятнадцать, но меньше, чем сто: сорок три, семьдесят пять, тридцать семь, двадцать семь, тридцать пять, восемьдесят семь. Я не знаю, почему так и есть ли в этом смысл.
Наказанная встает и торопливо натягивает панталоны. Они уходят из подвала, все четверо, снова оставляя меня одного. Помощницы ведут наказанную под руки. Дверь закрывается и гаснет световая дорожка. Слышен скрип поворачивающегося ключа. Эта экзекуция была для меня особенно приятной и волнующей. Я следил за ней скрупулезно, внимательно, и лицо у нее было милое, и мне хотелось не отводить от него взгляда, смотреть только туда, а не на ягодицы. Теперь я вглядываюсь в глубины своей души - а душа у нас, джиннов, все же есть, мы именно этим отличаемся от всякой прочей магической шушеры - и нахожу в ней ощущения, казалось бы давно забытые, утерянные. Мне интересно. Мне интересно, за что наказали сегодняшнюю жертву, и что она чувствовала и думала по этому поводу. Мне даже почему-то хочется ее утешить. Почему? Я прекрасно помню куда более жестокую порку той служанки, которая разбила мой кувшин. Хотя ее-то преступление в сущей мелочи состояло – так, пролила на пол никому не нужный выдохшийся уксус. Нет, с нее бодро сорвали одежку и поставили на колени, и мажордом взял длинный гибкий ивовый прут, и долго стегал ее, широко размахиваясь, вкладывая в удар всю силу, будто рубил дерево. Мажордом бы высокий и полный, а девочка маленькая и хрупкая, так что рядом с ним казалась куклой. При том до начала экзекуции ее ягодицы уже были украшены еле заметными пятнами от прошлых наказаний. Она сначала молча сносила истязания, потом всхлипывала, потом кричала. Ее бедра дрожали, а ягодицы превратились в одну большую ссадину. Когда порка закончилась, служанка что-то мямлила сквозь всхлипы про свои сожаления, чуть ли не благодарила мажордома, что он так рано прекратил. К кровоточащим ягодицам она боялась даже прикоснуться, а слезы лились в три ручья.
Ведь это было намного более жестокое избиение чем сегодня. Сегодня по сути просто игра, у нее даже следов никаких не останется кроме покраснения на пару часов. Так почему же я каждый раз возвращаюсь к сегодняшним событиям в памяти, почему они трогают меня куда сильнее, чем произошедшее сразу после моего освобождения? Быть может, потому, что в тот раз произошедшее воспринималось служанкой как должное? Она привыкла ходить избитая, привыкла, что ее тело может испытать боль в любой момент, что она не принадлежит себе до конца и частенько совсем не может повлиять на свою судьбу. Теперешним же людям, и той девушке в первую очередь это должно казаться чем-то невиданным, удивительным, очень стыдным и в то же время волнующим.
Но все эти мысли проходят мимолетно. Я вспоминаю свои настроения сразу после освобождения, как мне хотелось жить, действовать. И я совершенно не могу вспомнить, когда и при каких обстоятельствах весь этот энтузиазм улетучился. И почему я, прожив какие-то жалкие две с половиной тысячи лет, освободившись после восьмисотлетнего плена добровольно сам заключил себя в этом убогом подвале?
Но ведь и сейчас же еще не все возможности потеряны. Что мне мешает теперь – да хоть прямо сейчас - принять человеческий облик? За все эти столетия мой ключ накопил достаточно энергии, чтобы обеспечить три-четыре полноценных человеческих жизни. Что если, к примеру, преобразиться в какого-нибудь экзотического заморского аристократа, поселиться рядом с замком и ненароком познакомиться с этой луноликой?
Только перед таким ответственным шагом надо сперва хорошенько выспаться. Я засыпаю окрыленный, благостный, полный мечтательного энтузиазма. Где-то на глубине подсознания внутренний скептик говорит мне, что ничего того, что я тут намечтал, на самом деле не будет, что проснувшись завтра утром я тут же откажусь от всех своих грандиозных планов, что я так и останусь здесь, в своей спокойной и уютной берлогн. Но у меня воодушевление, а потому я гоню скептика прочь.