Яблочный спас
Пару-тройку километров через лес Натка прошла, почти не заметив дороги. Сумка оттягивала плечо, тропинка петляла по корням да кочкам, но девушка шла легким, веселым шагом, с наслаждением вслушиваясь в трели птиц и вдыхая густой, напоенный зноем и разнотравьем, аромат августовского леса.
Расступившиеся березки открыли невысокую, обросшую кустами да лопухами ограду пасеки. У калитки Натка остановилась и призывно замахала рукой:
– Де-ед! Дедуля!
Он выглянул из распахнутой двери сарайчика, отряхнул из седой клочковатой бороды налипшие стружки и сдвинул брови:
– Пришла? Явление Христа народу... второй день жду как дождя в засуху! – потом перестал хмуриться и скупо улыбнулся. – Ну, проходи, проходи, гостья дорогая.
Ворчливая встреча не была игрой – Никанорыч действительно ждал ее еще в понедельник, а сегодня куковала уже среда. И Натка, сбросив с плеча надоевшую сумку, робко прижалась к широкой груди:
– Прости, деда! Но я же все равно пришла. Я всегда буду приходить!
Никанорыч неловко приобнял ее за плечи, прикрытые тонкой тканью легкого сарафанчика, коснулся седыми усами пышных волос:
– Ладно уж... – коротко и сильно вдохнул запах: от Натки пахло летним зноем, юным тугим телом и нерастраченной страстью. Под его рукой вздрогнула гибкая спина – вскинув глаза, девушка глянула снизу вверх и выдохнула:
– Ты мой дедуля, я твоя внучка... Правда? Я твоя, правда? – из-под пушистых ресниц окатила его вовсе не родственным жаром, прижалась плотнее – твердые груди словно вырывались из сарафанчика, дрогнули ноги, слегка, но очень понятно изогнулось все тело, но Никанорыч решительно, хотя и несильно, отстранил от себя:
– Ох и егоза ты, Натка! Право слово, егоза... Пошли в дом, пока прямо тут до греха не довела.
В просторном, крепко сколоченном, основательном, как и сам Никанорыч, доме Натка без умолку говорила, между делом выкладывая на стол всякие городские разности. Говорила о занятиях, подружках, приключениях, обо всем – но любой деревенский житель не понял бы главного: а почему ни слова о родне? Все-таки дед да внучка...
Но разве можно верить словам? У Никанорыча не то что внучек – семьи отродясь не было. Прокрутила, промусолила жизнь бобылем – но крепок оказался мужик, не растерял ни сути своей, ни воли, ни правды. Насчет «воли» – оно так, к слову... От сумы да от тюрьмы!
А Натка? О ней разговор особый, да сейчас и не к месту. Ну, кроме того, что пошел девке семнадцатый, все что надо, при ней, кроме души истосковавшейся. По мужской руке, по власти строгой, по умению не только девичье сердце послушать, но и на путь истинный наставить. Хорошенько наставить, чтобы ум через все ворота до головы добирался!
Как нашлись они, две половинки? И про то не сейчас разговор. А про что?
Ну, про яблочный спас, наверное...
Когда Натка из той же сумки красивую, с ручкой, бутылку вытащила, опять сдвинул брови дед:
– Это что еще за штучки? Деньги девать некуда? Сама знаешь – моего разлива куда лучше будет. Чисто медовая! А для тебя – вареного меду наготовил. Градусов не так уж, но зато вкуснотища!
– А что ты еще для меня приготовил? – хитро прищурилась Натка.
– Поглядишь, попробуешь. Может, и добавки попросишь! – так же хитро ухмыльнулся Никанорыч. Подумал, и добавил, видя, что опять Натка сама ничего сказать не решается. – Когда попробуешь да попросишь, неведомо, а вот должок маленький кое за кем остался... Нет?
– Остался, деда... – согласно кивнула головой девушка. – Ты уж прости за тот раз. Давай и вправду, поначалу должок спишем.
– Поначалу на стол собери. А потом и сама приходи – я пока в сараюшке коромысло достругаю.
На стол собрать – дело нехитрое, управилась Натка быстро. Туфли так и остались в сенях, еще при входе в дом, и к сараю шла босиком по пружинистой травке, густо устилавшей весь двор пасечника.
Он заметил упавшую в дверь легкую тень, провел ладонью по гладко оструганному дереву, которое держал в руках и, не оборачиваясь, негромко велел:
– Подай-ка наш, служивый.
Натка шагнула внутрь сарая, где густо пахло свежей стружкой, сеном и дубленой кожей, протянула руку и сняла с гвоздя «Служивого», что висел между двумя хвостами крученых вожжей, короткой плеткой-пятихвосткой и аккуратно свернутым в кольца кнутом-длинником. Широкий, старый солдатский ремень с тяжелой бляхой прошел немало дорог со своим старым хозяином – а теперь его ожидал другой путь: по девичьему телу. Словно натертый маслом, лоснился он от времени, от бритвы, от дождей и ветров, и пока еще немного (с учетом почтенного возраста!) от близкого знакомства с бархатистой кожей молоденькой девчонки.
Натка на мгновение задержала его в руках, словно здороваясь со старым служакой, и протянула деду. Никанорыч уверенно захватил пряжку в ладонь, свободно отвесил вниз широкую кожаную полосу ремня, из-под бровей глянул на девушку.Она поняла и, покраснев разве что самую малость, взялась за подол сарафана.
Всего одно гибкое движение тела, и легкая ткань слетела через голову. Коротко качнулись и замерли твердые шары грудей с кругляшами сосков, а пальцы уже скользнули вниз, оттягивая резинку тоненьких трусиков.
Никанорыч с откровенным удовольствием окинул ее взглядом – «Хороша ведь, негодница! И знает, что хороша – ишь как бедрами сыграла, и сарафаном груди подкинула, и даже покраснеть догадалась... Лента в волосах с кружавчиками как есть детская, а соски пухлые, словно рожать собралась. Ох, егоза... »
– Сиськи голые, оно понятно: лифчик тебе без надобности, да и жарко. А почто трусишки такие мелкие, да прозрачные, аж все наскрозь?
Про то, что под крутым лобком шелк стал прозрачным от предательской влаги, он не сказал, но Натка знала: заметил. Если и покраснела погуще, то только от этого! И быстро, одним махом, сдернула с бедер последний кусочек ткани, переступила из трусиков стройными ногами и встала перед ним – послушная и совершенно голая, опустив вдоль тела руки и даже не пытаясь прикрыть наготу.
– Ладно, про трусишки твои да бесстыдство другой будет разговор. А пока уж не обессудь, но – должок! Кладись вот прямо на верстак.
Натка удивленно взмахнула ресницами: на верстаке густо топорщились свежие ломкие стружки.
– Ничего, ничего: кладись! Как начнешь сильно ерепениться, так заноз полные сиськи и наберешь!
Натка едва заметно повела плечами, прошла к верстаку и легко взобралась на плотный дощатый настил, которому было суждено сыграть сейчас роль привычной лавки. Поежилась – стружки действительно кололи кожу, впивались в самых «неудобных» местах. Легла, как он учил, ровненько, опустив лицо и плотно сдвинув ноги.
Никанорыч неторопливо провел широкой и грубой лопатой ладони по плечам, по спине, огладил круглые сочные бедра, ляжки.
– Хорошая ты девка, Натка... Вот потому и пороть надо нещадно, чтоб ни душа, ни тело зазря не растратились!
– Да... – негромко ответила девушка, не поднимая головы. – Выпори меня, деда...
– Послужи, служивый, – сказал он ремню, перехватывая его немного покороче: хвост тяжелый, садкий, и без лишней длины проберет девку досыта. Вскинул руку, поиграл плечами и хлестко уложил первую полосу на круглый голый зад Натки. Боль горячо полоснула бедра, заставив девушку вздрогнуть и напрячь ноги. Тут же живот и ляжки остро кольнули стружки – дед знал, что говорил. Натка попыталась расслабиться и лежать ровно, но новый жаркий хлест перекрестил полосу первого удара – снова по заду, снова без жалости. Он всегда порол ее без жалости: «Жалеть надо калек, а ты девка крепкая. К тому же жалость, она – унижает! Терпи, внучка!» – и порол, порол...
Третья полоса удара пропечатала середину ягодиц – полосы быстро вспухали, широко рисовали на бедрах жаркие следы наказания. Натка вовсю старались лежать послушно и ровно, но «служивый» обнял верхнюю часть ляжек и девушка коротко вскинула голову, мотнув волной волос.
– Лежи, лежи, – почти добродушно проворчал Никанорыч, отпуская ремень подлинней и вставая поудобнее возле наказуемой. – Пора и плечики!
Ремень сочно жахнул чуть наискось по округлым плечам, выбивая из Натки сдавленный возглас:
– Больно...
– На то и порка, чтоб больно... – проговорил дед, опуская беспощадный ремень
пониже лопаток. – На то и порка! Чтоб!! Больно!!! – стегал с размаху, полосуя гибкую девичью спину. Натка резко дергалась, ежила плечи, все громче постанывала и сильно сжимала пальцами стойки верстака. Он не привязывал ее, поскольку по их общему разумению порка не выходила за пределы «обычного» наказания. А обычное наказание она должна была терпеть «без привязки, потому как послушание да понимание веревок не просит!».
Десятый удар снова лег на ляжки, и снова от неожиданной боли девушка запрокинула голову, прикусив губы. Она уже почти не замечала стружек, которые под ее телом превратились в злое крошево иголок. Да и то: не на крапиве же сечет! На крапиве – оно вовсе по-другому, там и не поймешь, где пожар сильней: то ли снизу, от аршинных стеблей с кусачей злобой листьев, то ли сверху, где гибкая лоза с посвистом режет голое тело...
На минутку остановившись, Никанорыч подошел поближе к Натке и строго спросил:
– А теперь отвечай: за что порка?
– За мной должок был в прошлый раз, – девушка приподняла на локтях и повернула к нему немного покрасневшее лицо.
– Ну и что с того?
– Долги надо отдавать! – послушно ответила понятливая Натка. – Пори меня, дедушка! Сильней пори!
– Значится, ничего нам пока непонятно, – с сожалением сказал Никанорыч.
–Значитца, и вправду пороть посильней... Терпи, девка, да заодно думай, за что порят! – отмахнул с плеча и снова врезал тяжелым ремнем по голому заду. Ремень чуть не гудел, со всей силы впечатываясь в голое тело, по уже вспухшим полосам, снова и снова. Ягодицы сплошь покрылись широкими следами строгой порки, несколько раз подряд безжалостные удары чертили ляжки, и снова извивалась под ударами спина... От жаркой и тяжелой боли Натка стала подниматься на животе, вскидывать напряженные ноги, туго сжимать исхлестанные половинки и все громче постанывать, не в силах удержать голос под старым «служивым». Ее тело заблестело от пота, руки пару раз оторвались от ножек верстака, словно она собиралась прикрыть ими попу. Прикрылась бы, но не смела: такой грех требовал самой суровой кары: («Под поркой руками закрываться все одно, что в брачную ночку ляжки сжимать!) Никанорыч видел, что девку «проняло» до пота и снова опустил ремень. Не только ради передышки – иной раз при порке отдыхать только во вред наказанной.
– Снова отвечай: за что порка?
– Долг... – уже не поднимая головы, сдавленно ответила девушка.
– Сколько был должок-то?
– Пятнадцать.
– А сколько уж сейчас всыпано?
– Тридцать.
– Так за что порота?
– За то, что в прошлый раз не стерпела!
– Ну, наконец-то! Запомни, внучка: долги отдавать – это одно, это не главное.
Главное – в них не лезть! Хоть в деньгах, хоть в жизни: сдохни, но в долг не бери! Вот за то и порол!
– Ну, отдохнула маленько? Теперь не обессудь: чтоб памятно, надо больно. Придется нынешний урок запечатать!
Натка откровенно вздрогнула всем телом, но после секундного замешательства твердо проговорила:
– Да!
– Голосок не сдерживай, при печатях в том греха нет. И задничек не тискай, не то глубоко порвет... Ну, сама знаешь, не впервой...
– Да, – в голосе Натки не было страха, только напряжение. Оно было и в теле, на что Никанорыч еще раз заметил:
– Распусти и зад, и ляжки... Студнем лежи, девка, – с этими словами дед перехватил ремень по-новому. Теперь хвост спрятался в кулаке, а внизу качнулась тяжелая медная пряжка. Полшага назад, мелькает короткая тень, по высокой дуге чертит воздух взлетевшая пряжка и мучительный вскрик девушки:
– Бо-ольно!
На левой половинке мгновенно вспухает четкий квадрат «печати», наливается темно-багровым, а Натка торопливо, взахлеб, со слезами приговаривает сама себе:
– Боженьки, как больно...
Почти без паузы в сарае разносится отчаянный голос поротой:
– А-а-а-а!!!
Мотая головой, изо всех сил цепляясь за верстак и сжав полыхающий болью зад, лепечет девчонка:
– Дедуля, больно мне, больно...
Дед сочувственно вздыхает и снова отмахивает назад руку. На обоих полушариях голого зада, красного от порки, полыхают огнем две печати. Натка знает: святое число будет семь, и придется вытерпеть все до конца. Но это же для науки, для хорошего урока, для ее же пользы, правда?
Еще два отчаянных крика, еще два пылающих квадрата на попе. Словно со стороны видит свою порку Натка: вот вскинулся ремень, качнулась жестокая пряжка, и летит, медленно-медленно летит вниз, касается тела, впивается в попу, прошибая ее насквозь, до верстака, ломая все тело и выбивая из груди жалобный вопль...
Шесть! На верху бедер, посреди ягодиц, внизу, у самых ляжек... Спину бить нельзя, пряжка не шутки и одуревшая от боли Натка, как механическая кукла, встает в последнюю при «печатях» позу: высоко вверх поднимает воющий от боли зад, грудью на верстаке, а ладонями.... Да, ладошками сильно-сильно раскрывает половинки, всему свету выставляя голое и позорное...
Неужели и сюда, в нежное и горячее, мокрое то ли от страсти, то ли от страха, потаенное и позорно голое местечко, вопьется свистящая пряжка?
Нет, все куда хуже. Заслуженно, на долгую память и от того еще стыднее. Лучше бы пряжкой, но... Никанорыч склонился над бесстыдно выставленным телом, пожевал губами и сочно, коротко, обильно плюнул...
Замычав, словно от жуткой боли, Натка судорожно сжала ляжки, прижалась животом к верстаку, по-детски всхлипнула. Дед несильно пошлепал ладонью по избитой попе:
– Ну будет, будет... Стыд не дым, глаза не выест. Вставай, внучка, должок прощен!
Натка подняла от верстака заплаканное лицо (всю порку терпела, а под пряжкой не сдержались слезы) и вдруг попросила:
– Деда, отнеси меня в дом... На руках...
Хмыкнул, усмехнулся в густые усы и согласно кивнул. Принял на руки, даже не пошатнувшись, прижал к себе как ребенка и понес в дом: голую, послушную, горячую то ли от порки, то ли от страсти. И давно забытой музыкой слушал ее сбивчивый шепот, скорее читал по губам, уткнувшимся в его грудь:
– Я твоя... Я не могу без тебя...
В доме, под мазями и травами, укутанная в широкое мокрое полотенце, Натка уснула. Спала нервно, то и дело вздрагивая – наверное, ей снился ремень, снилась боль и уроки в сарае. Или мечталось о чем-то?
Но пока она спит, в прохладных сенях дед меряет розги. Чтоб ровные, одна к одной, чтобы гибкой лозой под соленым прутом вилось девичье тело. А как же иначе – не помучишь, не научишь, три дня Яблочного спаса – это же сколько уроков преподать надобно!
Просыпайся, Натка!