Arthur. Тот, по ком тоскует сердце
Добавлено: Пт дек 24, 2021 1:00 pm
II место на Ежегодном Литературном Конкурсе ПиН-2019
Arthur
Тот, по ком тоскует сердце
«Если какая девица похоронит друга сердечного, али вдова молодая мужа любимого, то оставлять таковую реветь в одиночестве не должно. Быть при ней треба все время. Плакать не давать. Беречь ее от тоски надобно.
А коли заскорбела такая, покоя себе не находит, ссохлась вся, да заговариваться начала — смотри в оба, не повадился ли к ней Огненный Змий, любака проклятый.
Падает он на могилу того, по кому тужат, звездой огненной. Восстает демон в обличии человеческом, дорогом, любимом. И идет к душе тоскующей…
Сушит, знобит сердце страждущее, огнем его жгет, Змий окаянный.
А коли силу великую заимеет над разумом ретивым девичьем, то и семя свое посеет в утробе жаждущей. Дитя некошное…
Беда от этого роду людскому великая.»
Тяжелая широкая полоса толстой сыромятной кожи опустилась на округлый спелый девичий зад, пропечатав первую полоску. Тело коротко вздрогнуло, выгнулось дугой, но тут же ровно вытянулось, в покорном ожидании следующего удара.
Низкая устойчивая лавка не шаталась, не скрипела. Все звуки в хате — удары ремня да томные вздохи. Пальцы, вцепившиеся в край лавки, побелели от напряжения. Слезы ручьем текли по молодому, красивому лицу. Только не видно это все почти в полумраке. Лишь скамья широкая, да красивое девичье тело, стонущее, извивающееся от боли.
По всему оно к тому и шло, что в девках Катерина, Леонтия дочь, не засидится. Уже к шестнадцати годам была она девушкой полногрудой, да крутобокой. На работу спорой, отцу с матерью послушной. Сельские парни один за другим находили заделье у дома старого шорника, Леонтия. Больше, конечно, лясы поточить. Но и о деле с грозным отцом Катерины, говорить не забывали.
Леонтий быстро смекнул что и к чему. Соспела девка, кабы беды не вышло. Выволок он за волосы дочь в чулан, вздернул одежу до верху и отходил вожжами.
Катюха вертелась и плакала. Хрипела, как могла, сквозь прикушенные губы: «По што? Невиноватая!» Но Леонтий и не слушал. Руки не ослаблял, ударов не умалял, бил верно, пока по всему телу дочери не расползлись темные борозды. Только после этого, аккуратно повесив вожжи на место, сказал:
— Смотри, Катерина, не балуй мне. Мужа сыщу, замуж отдам, свадьбу справлю. Не опозорь только!
Катюха выплакалась в материн подол и пошла доить коз. Знамо дело, восемь дойных, кто ж имя займется еще. Больше она парням, заглядывающим во двор к шорнику, не улыбалась. При случае старалась скорехонько просеменить мимо, низко опустив лицо.
А через месяц засватал ее Лавр Севастьянович.
Завистники да сплетницы часами талдычили у колодца, как повезло старому шорнику. И кузня, и мельница были у Лавра. А что годами выше Катюхи, так оно еще и к лучшему выходит. Знать приворожила шорника дочь такого жениха-то знатного.
Кто-то вспомнил, что было дело, катилось уже все к свадьбе у Лавра. Только невеста утопла на озере, когда купалась с остальными девками. Аккурат в тот год, когда мор с диких болот пришел на мелкую скотину. У всех тогда крольчатники опустели.
Леонтий не растерялся, чести не потерял, с бабами воевать не стал. Сходил к попу, пожертвовал на содержание Храма. Говорят, что и Лавр на посулы не поскупился, но не подтверждено. Однако, прежде чем бабы языками своими пожар раздули, поп посетил кого надо. С мужьями потолковал, обличил переносчиц, как по Священному Писанию положено, знатно.
По субботнему утру в каждом пятом дворе запели розги. Учили мужики своих жен, как хозяйство смотреть да детей ростить. И работу справлять, языку воли не давая.
Все, кому ижицу тогда прописали — примолкли. А другим недосуг было.
Так и сладилось дело у Лавра с Катериной.
Свадьба у молодых вышла баской! На все село стол накрыл старый шорник, никого не обошел. В каждый дом загнал девку, которая кланялась хозяевам низко, до порога, и сладким голосом пела: «Леонтий Макарович дюже просят свадьбу дочери ихней посетить. За Лавра Севастьяновича выдает. Не побрезгуйте.»
В каждом доме, где дети есть — пряничек оставляла. Где девка на выданье — платок. А женатым рушничок. Когда так зовут, мало кто отказывается. Все село и собралось.
Жених, чью бороду только тронула седина, сидел прямо, на гостей смотрел спокойно. Сильными, жилистыми руками ломал хлеб, с рук кормил молодую. Катерина глаз не смела поднять от стола. Изредка вытирала слезинки. Почти не ела ничего, комкая под столом край парадной скатерти.
За час до полуночи Лавр оставил свадьбу на довольного тестя и твердо взяв свою невесту под локоть увел за мужней долей.
А дома, словно зверь вселился в спокойного и всегда сдержанного Лавра. Рвал он узловатыми пальцами свадебное платье на молодой суженной, рывками расплетал тугую косу.
Целовал жарко, больно, словно выпить хотел. Крепко мял тугой зад и полные груди.
А потом отправил, голую, в сад, за прутьями.
Обычай этот Катерина знала. Миновать не надеялась, но все же сжалось сердце: «Не пощадил!» Не снизошел к красоте молодой, девичьей, к стыдливости наивной.
Ослушаться мужа побоялась. Срезала три толстых лозины, сама мужу в руки подала. Вытянулась на супружеском ложе.
Крутилась под розгами, плача, закусывая край пухового одеяла. Клялась всеми клятвами, которые только знала, быть верной да послушной, ласковой и хозяйственной, только бы не секли уже боле. Но Лавр не торопился. Стегал длинно, размеренно, оттягивая лозу на себя. А как кровь увидел и вовсе осатанел. Добро учил жену. Пока голосом не ослабла, пока прутья не извелись.
А потом покрывал иссеченный зад поцелуями нежными. Успокаивал Катерину речам сладкими. Сердцем к сердцу пел, дразня меж чресел похоть девичью. Аки агнец, в миг, стал покладистым и покорным, любезностью превосходя лютость свою давишнюю.
Об ночь любились молодые. Ярка зоренька на них поутру глядючи зарделась, бо и к рассвету не унять было Лавра, изливающего восторги свои по жене молодой.
Расцвела Катерина Леонтьевна. Пуще прежнего чесались языки сельских вяжехвосток о блаженной участи Лавровой жены речить, да седалище не велело. Помнили мужнину науку, да побаивались дома в немилость впасть. Иной бабе муж и плетью грозил, понеже должен был Лавру Севастьяновичу индо за помол, индо за соху. Да и с попом связываться не хотелось. Зело суров был святой отец. Мог и кадилом в гневе праведном оходить.
А Лавр с Катенькой душа в душу жили. Это видно было. Утрами, мужа в кузню провожая, долго стояла молодая у калитки в след любимому глядючи. Голодным, похотливым взглядом погонял Лавр жену в мовь ведя.
В строгости держал, бают, но без лютости. Бо весела была Катерина Леонтьевна, очи не заплаканными держала.
Можа и стоило дать бабам сельским выговориться, обсосать косточки молодым, как положено. Грех оно, конечно, да не велик. Слаба плоть. Глядишь, посоколатив вволю не затаилась бы ни в ком злоба с завистью, растворились бы в суесловии.
Видно пожелал кто лихой судьбы Лавру с Катенькой. А можа и лихо попросил. Кто ж признается. А только не выдержал зимою лед под санями Лавра…
Пять дней в бреду метался горемычный. Не отходила от мужа Катерина. Отварами поила, грудь каленой солью грела, всем чем могла заклинала не оставлять.
Почернела. Похудела. Высохла.
Глаза выплакала. Горло воем диким звериным изодрала.
Не смирилась Катерина со смертью любимого.
Поп пробовал пособолезновать на свой лад, только чуть на вилы не напоролся. Но простил. По кротости христианской, да за жбан с медом, что старый шорник подогнал по вечеру. Пробовал Леонтий и сам с дочерью потолковать. Снова не вышло. Решил по-старому, по привычному, за вожжи взяться, да только так Катерина на отца глянула, что у того и руки, и ноги ослабли.
Мать тихой поступью переступила порог. Обняла молча, стянула с дочери вдовий платок, поцеловала в маковку. Рухнула Катя матери в ноги и закричала, боль свою, словно зверя цепного, отпуская на волю. Каталась по полу, в кровь царапая грудь белую. Зубами скрипела.
Мать ей пела, успокаивая, даже не пытаясь перекричать тоску дщери. Пела, пока не сомлела Катя. Не забылась тяжелым морочным сном.
Ни молитвы, ни заговоры, ни любовь христианская, материнская, ни что другое не изгнало тоску из сердца стонущего. Плакала вдова по мужу безутешно. Людей чуралась, в гости не ходила, к себе не приглашала. Так и ждали завистники, что представится Екатерина о Лавре крушась.
Не представилась. Стала по весне в люди выходить. Как слепая шла по улице. Лужи не обходила, грязи не замечала. Слов людских словно не разбирала. Все ей пустым казалось, бездушным, мертвым.
Оживала чуток, только когда мать заходила. Прижималась Екатерина к материным коленям и слушала пение. Сухими глазами слушала. Душой очерствевшей. Сердцем закаменевшим.
На могиле мужа по-прежнему плакала и причитала, за вдовью участь упрекая покойного…
Лавр явился по первой крепкой зелени. Уже скотину на выпас гоняли.
Стукнул по вечеру в сенях, сдернув с гвоздя плеть. Шагнул через порог.
Ожег ахнувшую жену суровым взглядом, велел раздеваться.
Пальцы дрожали, распуская одежду. Губы, словно намертво слиплись, ни звука из груди. Разделась. Схватив жену за волосы поволок ее Лавр к ложу супружескому. Растянул. Нещадно порол, щерясь хищно. Крики и стоны глушил, в подушку жену молодую утыкая. Махал плетью долго, пока не сомлела Катя.
Нежил и целовал, опосля того, как водою холодной отлил. Горячил, слова сладкие баил. Упрекал ласково за то, что тужила крепко. Жарко ублажал всю ночь до утра. Томил негою пылкою, упивался стонами страстными. Таяла Катенька, разума лишившись. Ни о чем не думала, как только о руках сильных, халко ласкавших и сердце родном, что рядом билось.
Уснула поутру, с блаженной улыбкой, запомнив, что милый велел никому о нем не сказывать и к вечеру снова ждать.
Крутилась весь день Катенька по хозяйству, как заведенная. Горит все в руках, глаз радуется, на устах песенка веселая. Народ-то сразу заприметил. Да только решили, что оттосковала, отгоревала Екатерина Леонтьевна, да к жизни и вернулась. Столько дел в ту пору у людей, где там через соседний плетень смотреть, свое бы не потерять.
А Катюша и не думала о других. Скоренько всю работу по хозяйству справила, снедь на стол собрала, села ждать ненаглядного своего, суженного.
Лавр не замедлил явиться. Чуть солнце глади озера коснулось, сразу шумнуло в сенях. Облобызал жену томно, улыбнулся скаберзно, сел снедать.
Катя, ни жива, ни мертва, мужем любовалась. Словно краше стал, сильнее, от того и желаннее.
Допивая квас велел голосом строгим лавку выдвинуть.
Зарделась Катерина, поторопилась. Сама, не дожидаясь приказа скинула одежу и легла. Стегал Лавр поясом, наотмашь. Не жалел. Стонала Катенька, терпя, ласку предвкушая.
На руках потом отнес на постель. Миловал любимую до утра, глаз сомкнуть не давал. Даром, что весь день Катенька трудилась, все одно сон бежал. Надышаться не могла мужем дорогим. Отдавала себя бездумно, сердцем замирая от счастья. Плакала, просила не покидать ее боле. Боялась не увидеть друга сердечного вновь. Отпустила с первыми лучами. Поверив, что всегда так будет. Придет ее ненаглядный на закате.
Снова затрындели бабы у колодца. Больно весела стала Катюха. Что о муже горевать забыла — это понятно. Сердце молодое, гибкое. А только больно споро хозяйство ладилось без мужниной руки. Сарай крепок, мовь ладная, скотина гладкая. Когда бабе одной все поспеть? Но как не заглянь — все одна. И крутится же, не отнимешь.
Дрогнуло сердце материнское. Поспешила она к Катеньке. Та же все отмахивалась, шуточками, да прибауточками оговаривалась. «Як пьяная али юродивая!» — подумалось матери. Но в избе ладно, передник чистый. Тут и Леонтий жену пристрожил, мол чего раскудахталась, ожила девка и любо. Но чуяла, ой чуяла матушка, что неладное с доченькой творится! Вот и решила в позднюю пору прийти, да глянуть, что же это такое деется в доме кровинушки.
Сама Катя с мужа ремень снимала и подавала с улыбкою. В пояс кланялась, просила научить уму разуму. На лавку ложилась, срамно щурилась. Стонала потом под ремнем, слезы лила горькие. Но не просила мужа сжалиться. Напротив. Выше зад вздымала, ниже гнула поясницу, призывно разводя колени. Ждала. Все натешится милый. А потом и приласкает.
— Гостя никак ждешь?
Лавр резко прервал порку.
Катя повела шалым взглядом в полумраке избы. Чуткое ухо уловило шорох в сенях.
— Ну, входи, коли пришел! — позвал Лавр.
Дверь скрипнула. Мать замерла у порога. Лавр зашелся безумным хохотом.
По утру потек слушок по селу, что жонка у шорника за ночь поседела и умом трехнулась.
Сладко жилось Катерине. Днем она с горящими глазами по хозяйству маялась, не замечая, как силы таяли. А с вечеру до утра с Лавром проказничала.
Не замечала, как волос свалялся, тени черные под глазами легли. Шкура от ласк мужниных то ремнем, то плетью, то розгами не заживала. Прожигала себя Катюха, беды не ведая.
Заглянул до дочери старый шорник. Гостинчика принес. Так, побалакать присел. Катя со спины отца не признала, заговариваться начала:
— Никак пораньше решил заявиться ноне, Лавр Севастьянович?
Кровь от таких речей у Леонтия в жилах застыла. Споро смекнул, что повадился к дочери его соблазнитель душ человеческих, змий, любака проклятущий. Ничего отец Катерине не ответил. Гостинчик на столе оставил и вышел. Затужил мужик. Куда идти, кому беду свою доверить?
Пришел Леонтий в дом. А там жонка евоная сидит, тихонько песенку поет. О любви первозданной, память о которой ладоцвет хранит. Растет сей цветочек на болотах диких, в ночи лунные. Охраняют его волки лютые, да медведи дикие. Кабаны свирепые тропы к тому цветку затаптывают. Но кому посчастливится цветок тот раздобыть да отвар из него испить — всегда будет помнить свою истинную любовь. А коли изменнику дать такой отвар, то исторгнется евоное нутро наземь. Соблазнитель сердца чужого задохнется от жара адского. А коли змий древний к девке какой повадится, то напоить его следует таким отваром, любака и вернется откуда появился.
Молчал да слушал Леонтий песенку. Дорогу в дикие болота вспоминая.
До луны еще несколько дней было, а уже кружили по селу слухи недобрые. То кто-то видел огонь в небе, да не углядел в чью хату привалило, то керсты вдруг обвалились. Гнал от себя поганые мысли старый шорник, да собирал тихонько мешок, в дикие болота метясь.
Как пришел срок — вышел из дома и пошел за ладоцветом.
В лесу заблудился, сбился в пути. Долго блукал, из сил выбился. Еле выбрался к диким болотам. Топь, как голодная, ждала человеческого тела. Чавкала-причмокивала, звала за собой. Ноги целовала, колени обнимала, не отпускала. Испугался Леонтий. Понял, что не отпустит его дикое место. Перекрестился истово, «Отче наш» в горло заорал, поднимая слезное лицо к полночному небу. «Не себя ради, Господи!» — выл разум, — «За дочь хочу побороться со змием проклятым, душегубом».
Бросила луна серебристым лучиком свет на тропинку. Ступил Леонтий, а там твердо. «Богородице Дево, радуйся!» — на всю топь заорал шорник. Так, по серебристой тропинке и выбрался на сухую плешь. А там — кругом ладоцвет. Бери сколько влезет, успевай грести.
Рвал Леонтий спасительный цветок, торопился. Знал, что немного у него времени. Поспеть ему нужно, пока не выпил силу лжелавр из Катеньки, не увлек душу ее пречистую в преисподнюю.
— Не гневайся на меня, Леонтий, не гони! — Лавр мутной тенью встал у края плеши. — Счастлива твоя дочь со мной. Не моя вина, что я таким только могу с ней быть.
— Изыди, проклятый! Не тебе я дочь взамуж давал!
Изменился в лице любака. Рассердился.
— Брось, старик, худо будет. Моя она. Не отдам. Понесла уже, дитя у нас будет. Убьет ее твой цветок.
— Все одно не отдам. Моя она дочь, моя! А твоей, погань, не будет.
Взревел лжелавр, аки медведь в берлоге потревоженный, звездою огненной по небу метнулся и пропал.
Собрал Леонтий ладоцвет. Тут же, на плеши развел костер, в котелке заварил отвар ладный.
Обратно шел, будто хранил его кто. И луна светила ярче, и тропинка была ровнее и путь, словно короче.
Аккурат к утру до зори поспел.
С вилами да косами стояла толпа у дома Лавровой вдовы. И огонь уже принесли, кормили, пока особо ретивые обкладывали хату хворостом.
Углядел все же кто-то, к кому змий мотается, чрез то и дотумкали, пошто Екатерина Леонтьевна жизнью такой живет.
Сразу жечь не решились. Не по-человечьи все же. А ну как решит не губить себя? Чего зря грех на душу брать? Запустили к ней попа.
Леонтий как раз зашел, когда тот руки на дщерь воскладывал.
— Радуйся! Исповедалась дочь твоя, покаялась, что принимала беса в доме, сношалася с ним неоднократно. Очистила душу свою…
Задвинул Леонтий плечом попа, подошел к дочери, на коленях перед образами стоящей. Заглянул той в глаза. А в них — тоска немыслимая, боль лютая да ненависть ярая.
— Как же так, доченька?
— Отстать обещали, коли покаюсь.
— Отрекись, кровная, не муж он тебе. Демон, души твоей жаждущий!
— Не могу, отче. Люблю его дюже. Сердцем прикипела, душой сплелась я с ним, дитем мы связаны.
Насильно открыл Леонтий дочери рот и влил отвар ладоцвета. Закричала Катерина, забилась. Страшнее зверя какого завыла. Поп живо из хаты выскочил, да тут же и велел зажигать.
Только не успели.
Упала с неба звезда яркая, ухнуло так, что уши прозакладывало. Столп огненный из печной трубы дал. Только и видели те, кто поодаль стояли, как вынес змий огненный из пламени Катерину и унес, куда неведомо, знать в ад, где место всем грешникам.
Изба Лавра сгорела дотла. Ничем потушить не могли. Потом уже, как прогорело все, баграми разобрали, дабы не тлело, от беды подальше.
От Леонтия мало что нашли, а от Катерины и вовсе ничего не осталось.
Так в легендах сия история и сохранилась, как урок и в назидания к тем, кто удержу в любви неймет. Нет в ком кротости да смирения, судьбу свою принять.
Нельзя по умершим тосковать. Никак нельзя. Жизнь, она для живых!
______________________________
Баский (баская, баской) — красивый (красивая, красивой)
Об ночь (древнеславянский) — всю ночь
Вяжехвостка (древнеславянский) — сплетница
Блаженная (древнеславянский) — счастливая
Речить (жарг., древнеславянский) — говорить
Мовь (древнеславянский) — баня
Соколати (жарг., древнеславянский) — болтать, трындеть
Халко — сильно, крепко, нетерпеливо
Керста (древнеславянский) — могила
Arthur
Тот, по ком тоскует сердце
«Если какая девица похоронит друга сердечного, али вдова молодая мужа любимого, то оставлять таковую реветь в одиночестве не должно. Быть при ней треба все время. Плакать не давать. Беречь ее от тоски надобно.
А коли заскорбела такая, покоя себе не находит, ссохлась вся, да заговариваться начала — смотри в оба, не повадился ли к ней Огненный Змий, любака проклятый.
Падает он на могилу того, по кому тужат, звездой огненной. Восстает демон в обличии человеческом, дорогом, любимом. И идет к душе тоскующей…
Сушит, знобит сердце страждущее, огнем его жгет, Змий окаянный.
А коли силу великую заимеет над разумом ретивым девичьем, то и семя свое посеет в утробе жаждущей. Дитя некошное…
Беда от этого роду людскому великая.»
Тяжелая широкая полоса толстой сыромятной кожи опустилась на округлый спелый девичий зад, пропечатав первую полоску. Тело коротко вздрогнуло, выгнулось дугой, но тут же ровно вытянулось, в покорном ожидании следующего удара.
Низкая устойчивая лавка не шаталась, не скрипела. Все звуки в хате — удары ремня да томные вздохи. Пальцы, вцепившиеся в край лавки, побелели от напряжения. Слезы ручьем текли по молодому, красивому лицу. Только не видно это все почти в полумраке. Лишь скамья широкая, да красивое девичье тело, стонущее, извивающееся от боли.
По всему оно к тому и шло, что в девках Катерина, Леонтия дочь, не засидится. Уже к шестнадцати годам была она девушкой полногрудой, да крутобокой. На работу спорой, отцу с матерью послушной. Сельские парни один за другим находили заделье у дома старого шорника, Леонтия. Больше, конечно, лясы поточить. Но и о деле с грозным отцом Катерины, говорить не забывали.
Леонтий быстро смекнул что и к чему. Соспела девка, кабы беды не вышло. Выволок он за волосы дочь в чулан, вздернул одежу до верху и отходил вожжами.
Катюха вертелась и плакала. Хрипела, как могла, сквозь прикушенные губы: «По што? Невиноватая!» Но Леонтий и не слушал. Руки не ослаблял, ударов не умалял, бил верно, пока по всему телу дочери не расползлись темные борозды. Только после этого, аккуратно повесив вожжи на место, сказал:
— Смотри, Катерина, не балуй мне. Мужа сыщу, замуж отдам, свадьбу справлю. Не опозорь только!
Катюха выплакалась в материн подол и пошла доить коз. Знамо дело, восемь дойных, кто ж имя займется еще. Больше она парням, заглядывающим во двор к шорнику, не улыбалась. При случае старалась скорехонько просеменить мимо, низко опустив лицо.
А через месяц засватал ее Лавр Севастьянович.
Завистники да сплетницы часами талдычили у колодца, как повезло старому шорнику. И кузня, и мельница были у Лавра. А что годами выше Катюхи, так оно еще и к лучшему выходит. Знать приворожила шорника дочь такого жениха-то знатного.
Кто-то вспомнил, что было дело, катилось уже все к свадьбе у Лавра. Только невеста утопла на озере, когда купалась с остальными девками. Аккурат в тот год, когда мор с диких болот пришел на мелкую скотину. У всех тогда крольчатники опустели.
Леонтий не растерялся, чести не потерял, с бабами воевать не стал. Сходил к попу, пожертвовал на содержание Храма. Говорят, что и Лавр на посулы не поскупился, но не подтверждено. Однако, прежде чем бабы языками своими пожар раздули, поп посетил кого надо. С мужьями потолковал, обличил переносчиц, как по Священному Писанию положено, знатно.
По субботнему утру в каждом пятом дворе запели розги. Учили мужики своих жен, как хозяйство смотреть да детей ростить. И работу справлять, языку воли не давая.
Все, кому ижицу тогда прописали — примолкли. А другим недосуг было.
Так и сладилось дело у Лавра с Катериной.
Свадьба у молодых вышла баской! На все село стол накрыл старый шорник, никого не обошел. В каждый дом загнал девку, которая кланялась хозяевам низко, до порога, и сладким голосом пела: «Леонтий Макарович дюже просят свадьбу дочери ихней посетить. За Лавра Севастьяновича выдает. Не побрезгуйте.»
В каждом доме, где дети есть — пряничек оставляла. Где девка на выданье — платок. А женатым рушничок. Когда так зовут, мало кто отказывается. Все село и собралось.
Жених, чью бороду только тронула седина, сидел прямо, на гостей смотрел спокойно. Сильными, жилистыми руками ломал хлеб, с рук кормил молодую. Катерина глаз не смела поднять от стола. Изредка вытирала слезинки. Почти не ела ничего, комкая под столом край парадной скатерти.
За час до полуночи Лавр оставил свадьбу на довольного тестя и твердо взяв свою невесту под локоть увел за мужней долей.
А дома, словно зверь вселился в спокойного и всегда сдержанного Лавра. Рвал он узловатыми пальцами свадебное платье на молодой суженной, рывками расплетал тугую косу.
Целовал жарко, больно, словно выпить хотел. Крепко мял тугой зад и полные груди.
А потом отправил, голую, в сад, за прутьями.
Обычай этот Катерина знала. Миновать не надеялась, но все же сжалось сердце: «Не пощадил!» Не снизошел к красоте молодой, девичьей, к стыдливости наивной.
Ослушаться мужа побоялась. Срезала три толстых лозины, сама мужу в руки подала. Вытянулась на супружеском ложе.
Крутилась под розгами, плача, закусывая край пухового одеяла. Клялась всеми клятвами, которые только знала, быть верной да послушной, ласковой и хозяйственной, только бы не секли уже боле. Но Лавр не торопился. Стегал длинно, размеренно, оттягивая лозу на себя. А как кровь увидел и вовсе осатанел. Добро учил жену. Пока голосом не ослабла, пока прутья не извелись.
А потом покрывал иссеченный зад поцелуями нежными. Успокаивал Катерину речам сладкими. Сердцем к сердцу пел, дразня меж чресел похоть девичью. Аки агнец, в миг, стал покладистым и покорным, любезностью превосходя лютость свою давишнюю.
Об ночь любились молодые. Ярка зоренька на них поутру глядючи зарделась, бо и к рассвету не унять было Лавра, изливающего восторги свои по жене молодой.
Расцвела Катерина Леонтьевна. Пуще прежнего чесались языки сельских вяжехвосток о блаженной участи Лавровой жены речить, да седалище не велело. Помнили мужнину науку, да побаивались дома в немилость впасть. Иной бабе муж и плетью грозил, понеже должен был Лавру Севастьяновичу индо за помол, индо за соху. Да и с попом связываться не хотелось. Зело суров был святой отец. Мог и кадилом в гневе праведном оходить.
А Лавр с Катенькой душа в душу жили. Это видно было. Утрами, мужа в кузню провожая, долго стояла молодая у калитки в след любимому глядючи. Голодным, похотливым взглядом погонял Лавр жену в мовь ведя.
В строгости держал, бают, но без лютости. Бо весела была Катерина Леонтьевна, очи не заплаканными держала.
Можа и стоило дать бабам сельским выговориться, обсосать косточки молодым, как положено. Грех оно, конечно, да не велик. Слаба плоть. Глядишь, посоколатив вволю не затаилась бы ни в ком злоба с завистью, растворились бы в суесловии.
Видно пожелал кто лихой судьбы Лавру с Катенькой. А можа и лихо попросил. Кто ж признается. А только не выдержал зимою лед под санями Лавра…
Пять дней в бреду метался горемычный. Не отходила от мужа Катерина. Отварами поила, грудь каленой солью грела, всем чем могла заклинала не оставлять.
Почернела. Похудела. Высохла.
Глаза выплакала. Горло воем диким звериным изодрала.
Не смирилась Катерина со смертью любимого.
Поп пробовал пособолезновать на свой лад, только чуть на вилы не напоролся. Но простил. По кротости христианской, да за жбан с медом, что старый шорник подогнал по вечеру. Пробовал Леонтий и сам с дочерью потолковать. Снова не вышло. Решил по-старому, по привычному, за вожжи взяться, да только так Катерина на отца глянула, что у того и руки, и ноги ослабли.
Мать тихой поступью переступила порог. Обняла молча, стянула с дочери вдовий платок, поцеловала в маковку. Рухнула Катя матери в ноги и закричала, боль свою, словно зверя цепного, отпуская на волю. Каталась по полу, в кровь царапая грудь белую. Зубами скрипела.
Мать ей пела, успокаивая, даже не пытаясь перекричать тоску дщери. Пела, пока не сомлела Катя. Не забылась тяжелым морочным сном.
Ни молитвы, ни заговоры, ни любовь христианская, материнская, ни что другое не изгнало тоску из сердца стонущего. Плакала вдова по мужу безутешно. Людей чуралась, в гости не ходила, к себе не приглашала. Так и ждали завистники, что представится Екатерина о Лавре крушась.
Не представилась. Стала по весне в люди выходить. Как слепая шла по улице. Лужи не обходила, грязи не замечала. Слов людских словно не разбирала. Все ей пустым казалось, бездушным, мертвым.
Оживала чуток, только когда мать заходила. Прижималась Екатерина к материным коленям и слушала пение. Сухими глазами слушала. Душой очерствевшей. Сердцем закаменевшим.
На могиле мужа по-прежнему плакала и причитала, за вдовью участь упрекая покойного…
Лавр явился по первой крепкой зелени. Уже скотину на выпас гоняли.
Стукнул по вечеру в сенях, сдернув с гвоздя плеть. Шагнул через порог.
Ожег ахнувшую жену суровым взглядом, велел раздеваться.
Пальцы дрожали, распуская одежду. Губы, словно намертво слиплись, ни звука из груди. Разделась. Схватив жену за волосы поволок ее Лавр к ложу супружескому. Растянул. Нещадно порол, щерясь хищно. Крики и стоны глушил, в подушку жену молодую утыкая. Махал плетью долго, пока не сомлела Катя.
Нежил и целовал, опосля того, как водою холодной отлил. Горячил, слова сладкие баил. Упрекал ласково за то, что тужила крепко. Жарко ублажал всю ночь до утра. Томил негою пылкою, упивался стонами страстными. Таяла Катенька, разума лишившись. Ни о чем не думала, как только о руках сильных, халко ласкавших и сердце родном, что рядом билось.
Уснула поутру, с блаженной улыбкой, запомнив, что милый велел никому о нем не сказывать и к вечеру снова ждать.
Крутилась весь день Катенька по хозяйству, как заведенная. Горит все в руках, глаз радуется, на устах песенка веселая. Народ-то сразу заприметил. Да только решили, что оттосковала, отгоревала Екатерина Леонтьевна, да к жизни и вернулась. Столько дел в ту пору у людей, где там через соседний плетень смотреть, свое бы не потерять.
А Катюша и не думала о других. Скоренько всю работу по хозяйству справила, снедь на стол собрала, села ждать ненаглядного своего, суженного.
Лавр не замедлил явиться. Чуть солнце глади озера коснулось, сразу шумнуло в сенях. Облобызал жену томно, улыбнулся скаберзно, сел снедать.
Катя, ни жива, ни мертва, мужем любовалась. Словно краше стал, сильнее, от того и желаннее.
Допивая квас велел голосом строгим лавку выдвинуть.
Зарделась Катерина, поторопилась. Сама, не дожидаясь приказа скинула одежу и легла. Стегал Лавр поясом, наотмашь. Не жалел. Стонала Катенька, терпя, ласку предвкушая.
На руках потом отнес на постель. Миловал любимую до утра, глаз сомкнуть не давал. Даром, что весь день Катенька трудилась, все одно сон бежал. Надышаться не могла мужем дорогим. Отдавала себя бездумно, сердцем замирая от счастья. Плакала, просила не покидать ее боле. Боялась не увидеть друга сердечного вновь. Отпустила с первыми лучами. Поверив, что всегда так будет. Придет ее ненаглядный на закате.
Снова затрындели бабы у колодца. Больно весела стала Катюха. Что о муже горевать забыла — это понятно. Сердце молодое, гибкое. А только больно споро хозяйство ладилось без мужниной руки. Сарай крепок, мовь ладная, скотина гладкая. Когда бабе одной все поспеть? Но как не заглянь — все одна. И крутится же, не отнимешь.
Дрогнуло сердце материнское. Поспешила она к Катеньке. Та же все отмахивалась, шуточками, да прибауточками оговаривалась. «Як пьяная али юродивая!» — подумалось матери. Но в избе ладно, передник чистый. Тут и Леонтий жену пристрожил, мол чего раскудахталась, ожила девка и любо. Но чуяла, ой чуяла матушка, что неладное с доченькой творится! Вот и решила в позднюю пору прийти, да глянуть, что же это такое деется в доме кровинушки.
Сама Катя с мужа ремень снимала и подавала с улыбкою. В пояс кланялась, просила научить уму разуму. На лавку ложилась, срамно щурилась. Стонала потом под ремнем, слезы лила горькие. Но не просила мужа сжалиться. Напротив. Выше зад вздымала, ниже гнула поясницу, призывно разводя колени. Ждала. Все натешится милый. А потом и приласкает.
— Гостя никак ждешь?
Лавр резко прервал порку.
Катя повела шалым взглядом в полумраке избы. Чуткое ухо уловило шорох в сенях.
— Ну, входи, коли пришел! — позвал Лавр.
Дверь скрипнула. Мать замерла у порога. Лавр зашелся безумным хохотом.
По утру потек слушок по селу, что жонка у шорника за ночь поседела и умом трехнулась.
Сладко жилось Катерине. Днем она с горящими глазами по хозяйству маялась, не замечая, как силы таяли. А с вечеру до утра с Лавром проказничала.
Не замечала, как волос свалялся, тени черные под глазами легли. Шкура от ласк мужниных то ремнем, то плетью, то розгами не заживала. Прожигала себя Катюха, беды не ведая.
Заглянул до дочери старый шорник. Гостинчика принес. Так, побалакать присел. Катя со спины отца не признала, заговариваться начала:
— Никак пораньше решил заявиться ноне, Лавр Севастьянович?
Кровь от таких речей у Леонтия в жилах застыла. Споро смекнул, что повадился к дочери его соблазнитель душ человеческих, змий, любака проклятущий. Ничего отец Катерине не ответил. Гостинчик на столе оставил и вышел. Затужил мужик. Куда идти, кому беду свою доверить?
Пришел Леонтий в дом. А там жонка евоная сидит, тихонько песенку поет. О любви первозданной, память о которой ладоцвет хранит. Растет сей цветочек на болотах диких, в ночи лунные. Охраняют его волки лютые, да медведи дикие. Кабаны свирепые тропы к тому цветку затаптывают. Но кому посчастливится цветок тот раздобыть да отвар из него испить — всегда будет помнить свою истинную любовь. А коли изменнику дать такой отвар, то исторгнется евоное нутро наземь. Соблазнитель сердца чужого задохнется от жара адского. А коли змий древний к девке какой повадится, то напоить его следует таким отваром, любака и вернется откуда появился.
Молчал да слушал Леонтий песенку. Дорогу в дикие болота вспоминая.
До луны еще несколько дней было, а уже кружили по селу слухи недобрые. То кто-то видел огонь в небе, да не углядел в чью хату привалило, то керсты вдруг обвалились. Гнал от себя поганые мысли старый шорник, да собирал тихонько мешок, в дикие болота метясь.
Как пришел срок — вышел из дома и пошел за ладоцветом.
В лесу заблудился, сбился в пути. Долго блукал, из сил выбился. Еле выбрался к диким болотам. Топь, как голодная, ждала человеческого тела. Чавкала-причмокивала, звала за собой. Ноги целовала, колени обнимала, не отпускала. Испугался Леонтий. Понял, что не отпустит его дикое место. Перекрестился истово, «Отче наш» в горло заорал, поднимая слезное лицо к полночному небу. «Не себя ради, Господи!» — выл разум, — «За дочь хочу побороться со змием проклятым, душегубом».
Бросила луна серебристым лучиком свет на тропинку. Ступил Леонтий, а там твердо. «Богородице Дево, радуйся!» — на всю топь заорал шорник. Так, по серебристой тропинке и выбрался на сухую плешь. А там — кругом ладоцвет. Бери сколько влезет, успевай грести.
Рвал Леонтий спасительный цветок, торопился. Знал, что немного у него времени. Поспеть ему нужно, пока не выпил силу лжелавр из Катеньки, не увлек душу ее пречистую в преисподнюю.
— Не гневайся на меня, Леонтий, не гони! — Лавр мутной тенью встал у края плеши. — Счастлива твоя дочь со мной. Не моя вина, что я таким только могу с ней быть.
— Изыди, проклятый! Не тебе я дочь взамуж давал!
Изменился в лице любака. Рассердился.
— Брось, старик, худо будет. Моя она. Не отдам. Понесла уже, дитя у нас будет. Убьет ее твой цветок.
— Все одно не отдам. Моя она дочь, моя! А твоей, погань, не будет.
Взревел лжелавр, аки медведь в берлоге потревоженный, звездою огненной по небу метнулся и пропал.
Собрал Леонтий ладоцвет. Тут же, на плеши развел костер, в котелке заварил отвар ладный.
Обратно шел, будто хранил его кто. И луна светила ярче, и тропинка была ровнее и путь, словно короче.
Аккурат к утру до зори поспел.
С вилами да косами стояла толпа у дома Лавровой вдовы. И огонь уже принесли, кормили, пока особо ретивые обкладывали хату хворостом.
Углядел все же кто-то, к кому змий мотается, чрез то и дотумкали, пошто Екатерина Леонтьевна жизнью такой живет.
Сразу жечь не решились. Не по-человечьи все же. А ну как решит не губить себя? Чего зря грех на душу брать? Запустили к ней попа.
Леонтий как раз зашел, когда тот руки на дщерь воскладывал.
— Радуйся! Исповедалась дочь твоя, покаялась, что принимала беса в доме, сношалася с ним неоднократно. Очистила душу свою…
Задвинул Леонтий плечом попа, подошел к дочери, на коленях перед образами стоящей. Заглянул той в глаза. А в них — тоска немыслимая, боль лютая да ненависть ярая.
— Как же так, доченька?
— Отстать обещали, коли покаюсь.
— Отрекись, кровная, не муж он тебе. Демон, души твоей жаждущий!
— Не могу, отче. Люблю его дюже. Сердцем прикипела, душой сплелась я с ним, дитем мы связаны.
Насильно открыл Леонтий дочери рот и влил отвар ладоцвета. Закричала Катерина, забилась. Страшнее зверя какого завыла. Поп живо из хаты выскочил, да тут же и велел зажигать.
Только не успели.
Упала с неба звезда яркая, ухнуло так, что уши прозакладывало. Столп огненный из печной трубы дал. Только и видели те, кто поодаль стояли, как вынес змий огненный из пламени Катерину и унес, куда неведомо, знать в ад, где место всем грешникам.
Изба Лавра сгорела дотла. Ничем потушить не могли. Потом уже, как прогорело все, баграми разобрали, дабы не тлело, от беды подальше.
От Леонтия мало что нашли, а от Катерины и вовсе ничего не осталось.
Так в легендах сия история и сохранилась, как урок и в назидания к тем, кто удержу в любви неймет. Нет в ком кротости да смирения, судьбу свою принять.
Нельзя по умершим тосковать. Никак нельзя. Жизнь, она для живых!
______________________________
Баский (баская, баской) — красивый (красивая, красивой)
Об ночь (древнеславянский) — всю ночь
Вяжехвостка (древнеславянский) — сплетница
Блаженная (древнеславянский) — счастливая
Речить (жарг., древнеславянский) — говорить
Мовь (древнеславянский) — баня
Соколати (жарг., древнеславянский) — болтать, трындеть
Халко — сильно, крепко, нетерпеливо
Керста (древнеславянский) — могила