Гав
Его звали Антошка, Антошка со странной фамилией Бельколайко по кличке Гав — прилипло сразу же, в первом классе: почти все успели раз по десять прокричать ему что-то вроде: «А ну, полай!», «Лайка, скажи: „гав!“» — он всегда молчал. Антошка вообще был тихий и умненький — отличник с первой парты, всегда именно той, что у двери в класс. К нему подсаживали многих, со всеми он одинаково никак не общался. То есть он вежливо, вполголоса отвечал, когда спрашивали, мог одолжить ластик или ручку — он всегда все брал с запасом, но так ни с кем толком и не подружился. Учеба давалась ему без особого труда, но и без особого восторга — он просто делал, что положено. Как правило, делал очень хорошо, разве что почерк был хоть и разборчивый, но откровенно корявый, однако ему все равно ставили «пятерки» — все знали, что он старается.
К Антошке привыкли. Он стал своеобразной достопримечательностью класса. Пожалуй, его даже любили в некотором роде — как любят забавную редкую вещицу. Гав молча заставил всех принять его правила — правила жизни, не игры — он просто никогда не играл по чужим. Иногда это было трудно, иногда даже больно, но Антошка не умел иначе.
Во втором классе Вадик Порожний однажды устроил настоящее родео — на большой перемене он пытался поймать и объездить Стаса Соснова. Полкласса восторженно следило за акробатическими прыжками с парты на парту под грохот стульев и гортанные выкрики. Вошел Гав с красной повязкой дежурного на рукаве. Совершенно спокойно, без спешки, он вышел на середину класса, дождался очередного пролета лихой парочки и уверенно положил руку на плечо Вадику.
— Нельзя бегать по партам.
Случилось то, что и должно было случиться: высокий для своих лет, жилистый Порожний тут же развернулся и крепко ударил Антошку жестким костлявым кулаком в скулу, спустя мгновение добавил — дважды ногой в живот. Гав ничего не сказал, он просто повис на парте, согнувшись вдвое, тщетно пытаясь поймать дыхание судорожно хлопающим, как у еще живого карпа на прилавке в рыбном отделе, ртом. Кто-то из девчонок притащил Елизавету Васильевну — классную руководительницу, она отловила Порожнего, увела его к директору. На следующий день Вадик привел родителей, очень тихий понурый Вадик — очень тихих смущенных родителей. После уроков Порожний подошел к Антошке,долго мялся, не зная как начать, взглядом из-под насупленных бровей искал его взгляд. Антошка смотрел в сторону и молчал.
— Ты извини. Я не хотел. Уж очень мне обидно было, что я Сюсика не догнал.
Гав так ничего и не ответил и не посмотрел на обидчика, так что Вадику пришлось уйти непрощенным.
— У него знаешь, какой отец? У! Бывший спортсмен! Он, чуть что, Вадьку ремнем по голому заду — самой пряжкой. Знаешь, как больно?! — встрял, едва Порожний отошел, Димка Комов.
Антошка и тут промолчал, но все же посмотрел вслед Порожнему скорее сочувственно.
В конце года Порожний получил «неуд.» по поведению, а после каникул уже не появился. Кто-то говорил, что его исключили, кто-то, что просто Порожние переехали в другой район. Дольше всего продержался слух, что Вадик поступил в балетную школу и будет, когда вырастет и выучится, выступать в Большом театре. Точно так никто ничего и не узнал.
Класс рос, учился, носился по коридорам, ходил в игрушечные походы, орал, дурачился и в нем тихо рос и учился Гав, свой, но сам по себе, тихий мальчик, живущий по своим правилам.
В пятом классе он лишился всех пуговиц на пиджаке и кармана сорочки, защищая классный журнал — он был вечным старостой, потому носил коричневый классный журнал из кабинета в кабинет, никогда не заглядывая внутрь и не позволяя этого другим — это правило школы он, единственный из всех старост, сделал своим. На расследовании он объяснил, что журнал пытались отнять, но никого не назвал — правила о доносах он не признавал. Он только заверил нового классного руководителя, что журнал не был раскрыт.
Его уважали. Он много знал, решал любую контрольную вдвое быстрее положенного и не отказывался помочь, но никогда не называл ответ, а всегда пытался объяснить принцип. Некоторые принимали такой подход, другие просто перестали спрашивать.
Он запросто мог спорить с учителями, если был уверен в своей правоте. И спорил он так же — пара коротких рубленых фраз строго по существу дела, не по-детски логичных и четких. И все. Спор окончен — ни добавить, ни убавить. Учителя реагировали по-разному. Некоторые злились, некоторые терялись, большинство предпочитало умиленно улыбаться: «А вы слышали, что Бельколайко сказал о глобальном потеплении? Какой умный парень! Гордость школы!» Постепенно эта точка зрения возобладала — так всем было проще и понятнее.
В шестом классе кто-то глупо пошутил — стащили и спрятали его записную книжку, в которой был список класса с телефонами и адресами, с графиками дежурств, бухгалтерией сданных на завтраки и обеды денег, обширным перечнем общественных и личных дел на несколько месяцев и многими другими важными и практически не восстанавливаемыми записями. Гав остался после уроков, молча методично обыскал почти всю школу — ему не повезло: он начал снизу, у полуподвального спортзала, а записная книжка нашлась только на лестничной клетке между четвертым и пятым этажами, засунутая в пожарный шланг, свернутый в красном фанерном шкафчике. Совершенно случайно свидетелем этого подвига стал их математик — на следующий день, отослав Гава в учительскую, он устроил классу энергичную экспресс-выволочку. Подействовало — больше над Антошкой так не шутили.
В седьмом Гав влюбился. В Катю Тихорецкую. Не самую красивую в классе — признанной красавицей считалась Лерка Живова, статная блондинка, к тому же занимавшаяся в театральной студии и бальными танцами, и потому умевшая себя подать. Катя была поскромнее. Она знала, что симпатичная, но всегда была на вторых ролях — в кучке девчонок, поблекших от яркого сияния ослепительной Лерки. Лерка Бельколайко не волновала — он считал ее взбалмошной дурой (в том было немало высокомерия, Антошка считал глупыми многих сверстников, но и правды было достаточно много).
Катя оказалась рядом с Гавом случайно — началась химия, а в лаборатории всех по-своему пересадила до дрожи перепуганная собственным предметом перестраховщица-химичка. Почти все были недовольны, Антону было все равно. Первые два урока. На третьем он понял, что девчонка рядом с ним смотрит в его таблицу растворимости — гордость Гава, самодельную, на миллиметровке, собранную из трех разных справочников — осмысленно и с интересом. На следующей лабе он, вместо того, чтобы быстро сделать все, что требовалось, позволил напарнице провести опыт — у нее получилось с первого раза. И тогда он заговорил первым. Сначала о химии, конечно. А Катька давно уже заметила, что его взгляд иногда юрко ныряет куда-то за воротничок, иногда скользит по ее бедрам, задерживаясь в те моменты, когда юбочка случайно приподнимается. Это было необычно. Это было интересно. Это было лестно. И боязно. И еще удивительно, что такие, в этом возрасте в общем-то вполне обычные взгляды, позволял себе именно Гав.
Он странно ухаживал. По своим собственным правилам. Он мог часами носить сумку Тихорецкой по парку. Молча. Кате приходилось следовать не то за влюбленным Гавом, не то за сумкой. Он мог ни с того ни с сего процитировать по памяти огромный — минут на пять — кусок какой-нибудь зубодробительной книги. Это было забавно — он говорил с выражением, но эмоции героев передавал очень своеобразно — своими, неожиданными интонациями. Он мог на английском выбрать Тихорецкую для беседы по «топику» — это было утомительно, почти унизительно: английский он знал заметно лучше, Катя не всегда понимала, что он говорит, и произношение ее выглядело на его фоне отчаянно грубым. Он никогда ничего не дарил, не угощал мороженым, не водил в кино — семейство Бельколайко жило очень скромно, карманных денег у Гава никогда не было, и он не понимал, зачем они нужны. Он не понимал, или делал вид, что не понимал, зачем девушкам цветы — это было тоже забавно, хоть и обидно иногда. Он был осторожен — никогда не гулял поздно, стороной обходил подозрительные компании, строго соблюдал правила дорожного движения. Катя сначала удивлялась и немного злилась, потом решила, что это хорошо — с Гавом было спокойно. Гав не танцевал. Совершенно. Вот этого Кате точно не хватало — она танцевать любила и умела. Потому иногда, позволив Антошке довести себя до дома и мило распрощавшись в подъезде, выжидала минут десять — пятнадцать и убегала на дискотеку. В общем, любовь Гава оказалась штукой довольно обременительной, местами занудной, но и приятной тоже. Почему-то.
Все сломалось разом, от двух глупых фраз. Катька сидела на лавочке напротив школьного крыльца, рядом с двумя одноклассницами. Был очень теплый май, градусов двадцать пять, не меньше. Девчонки ели мороженое и болтали. Катя ждала Антошку. Тот подошел, подхватил ее сумку, ожидая, что Катя встанет и пойдет за ним.
— Гавушка, принеси мороженого. — Она и сама не знала, почему сказала это, на самом деле она только что уже умяла одну порцию «Ленинградского», но ей очень хотелось, чтобы Антошка именно сейчас принес ей еще одно. Здесь. На виду у всех.
Она бросила на него умоляющий взгляд: «Ну, пожаааааалуйста! Мне оооооочень надо!» — он не понял. Или сделал вид, что не понял. И ответил слегка удивленным вопросительным взглядом. Это было предостережение. Последнее предупреждение. Она уже видела пару раз такие взгляды, уже научилась этому скупому, но выразительному языку молчания. Она знала, что надо отступить.
— Гавушка, я сейчас тебе денег дам, у меня есть… — она потянулась за сумкой.
Антошка просто поставил сумку ей под ноги, молча повернулся и ушел. Очень спокойно. Она не решилась его догонять сразу, а потом… Потом было уже неловко. И страшно. И неудобно. И она не знала, что надо ему сказать. Что вообще можно сказать в таком случае. Что можно сказать именно ему.
На следующий день она попыталась сделать вид, что ничего не случилось. Гава это не волновало. Или он не показал виду. Нет, волновало и показал. Молча. Очень туго сжимая челюсти, так что на лице вздувались жгутами мышцы и губы превращались в бледную ниточку, когда она оказывалась рядом. Больше он ничем себя не выдал. Он умел держать удар, этот Гав. Ее хватило только на эти полдня. На шесть уроков. Потом Антошка как-то незаметно исчез, и она не выдержала — понеслась к нему домой. Она уже бывала у него — тихая чистая маленькая квартирка за старой, выкрашенной коричневой краской дверью. Маленький старомодный звонок. Она нашла эту дверь и позвонила. Гав открыл. Он не был удивлен. Он ничего не сказал.
— Антош, можно я войду?
Он молча посторонился, пропуская ее. Закрыл дверь. Подождал, пока она скинет босоножки, и пододвинул гостевые тапочки. Они прошли в комнату. Антошка молчал. Он даже, наверное, не был зол. Или был? Катя не могла этого понять.
— Прости меня, пожалуйста. Прости.
— Зачем?
— Я сама не знаю, зачем я так поступила. Я виновата, я уже все поняла…
— Зачем ты так поступила, я знаю. Зачем прощать?
— Мне очень нужно, чтобы ты на меня не сердился. Пожалуйста! Прости! Я хочу, чтобы все было как раньше.
— Как раньше не будет. Я не сержусь.
— Сердишься! Ты сам не знаешь, что ты сердишься. Я же вижу. Господи, Антошка, да сделай ты что-нибудь! Ну, что хочешь. Я пойму. Ну, дурой меня назови! Ударь!
— Ты правда этого хочешь?
— ДА!!!
— Хорошо. Раздевайся. Ложись на диван.
Он вышел на минуту, в это время Катя лихорадочно соображала, что делать — выходов было два: раздеваться и будь что будет или немедленно бежать. Очень хотелось бежать. Но она вместо этого одну за другой расстегивала пуговички на спине — там было много мелких пуговок. Когда Антон вошел, она уже стягивала трусики. Сама. И плакала. Без единого звука — только губы дрожали и слезы катились по щекам.
Она увидела у него в руках прыгалки — длинные взрослые гимнастические прыгалки из черной резины, свернутые вчетверо, двумя петлями. И его глаза — глаза четырнадцатилетнего парня спокойно и холодно, без малейшего намека на вожделение, неподвижно замершие на совершенно голой девушке-ровеснице. И еще в них, где-то в глубине, едва заметно тлел огонек ярости. Она не выдержала, отвернулась, упала на диван, скомкав покрывало в руках, складками подтащив его к лицу, чтобы только не видеть этот его взгляд.
А потом было больно. Очень долго очень-очень больно — проклятые резиновые петли, казалось, рвали тело на куски, прожигали кожу насквозь. Наверное, она орала, а может и нет — она точно все время прижимала покрывало к лицу. И дергалась, извивалась от ударов, как в припадке. Потом все кончилось.
— Все. Одевайся. Уходи. Я переведусь в другую школу.
Он стоял к ней спиной, прыгалки валялись в углу — должно быть, заброшенные в последнем всплеске той самой ярости.
Теперь был ее черед молчать. Катя быстро оделась, пошла к двери.
— Спасибо. — Это слово, совершенно неуместное сейчас, долетело из комнаты, когда она пыталась непослушными дрожащими пальцами застегнуть ремешки босоножек.
Она оглянулась, кивнула неуверенно и ушла.
Нет, Гав не перевелся. То ли родители не позволили, то ли сам передумал. Катя не спрашивала. Жуткие черно-фиолетовые разводы на попе и бедрах скрыть не удалось, на вопросы об их происхождении она отвечать отказалась наотрез, к врачу тоже не пошла, в результате попала больше чем на полгода под особо строгий круглосуточный надзор родителей и двух бабушек. Но Гав, конечно, был вне подозрений — уж на него бы никто не подумал. Наоборот, ей даже ставили его в пример, то и дело напоминали, с каким замечательным мальчиком она дружила — это было смешно. И еще она теперь знала, чего хочет от жизни — Гава. Чтобы он молча носил ее сумку.
Они заговорили первый раз на химии, уже после каникул, в восьмом классе. Сначала о химии.
x x x
Через девять лет после выпуска Катя и Антон вернулись в ту же школу — каждый вел за руку по мальчишке в новенькой школьной форме. Совершенно одинаковые серьезные молчаливые близнецы.
2005 г.
Гав (Alkary, 2005)
-
- Сообщения: 134
- Зарегистрирован: Чт ноя 04, 2021 3:20 am