33. Gaudeamus igitur и второе начало термодинамики. Часть 2.
Опять все четверо собрались за столом. Однако общий разговор начался не сразу. Видимо, устали. Покамест просто сидели, любовались на то, что осталось от праздничной сервировки стола. Ущерб, нанесенный пирующими, велик, а все равно красиво. Самое яркое пятно — багровые и белые тона селедки под шубой. Дальше зелень, ярко-зеленые перья лука. Бледно-зеленая тертая редька. Белая гора оливье с оттенками розового и салатового. Гора плова на большом блюде, там рис бледно-желтый, рассыпчатый, каждое зернышко отдельно, лоснится от масла, прожилками идет ярко-оранжевая морковь, выглядывают из рисовой горы темные бурые куски мяса. Бутылки с винами. Красное вино в темно-зеленой бутылке кажется черным, в фужере оно намного красивее, коллекционный кагор в электрическом свете играет рубиновыми огнями, но ведь его даже не разливали, его и пробовать не захотели, все дружно налегали на водку. Ну, еще шампанское, но так, только чтобы соблюсти обычай. Скользкие блестящие грибы, они даже на вид скользкие, мертвенная бледность селедки, ядовитая желтизна шпрот, мутноватая прозрачность холодца, морковные звезды, листочки петрушки.…
— Налюбовались? Только спьяну в вас просыпается чувство прекрасного. Эстеты…
— Да все мы как в тумане живем, оглянуться некогда… Кстати, рассказываю анекдот в тему. Курсантов школы милиции повели на экскурсию в Третьяковскую галерею. Возвращаются они оттуда, их встречают и одного молодого милиционера спрашивают: ну как, понравилось? Получил удовольствие? А он подумал хорошенько и отвечает: да, пожалуй, понравилось. А удовольствие… нет, только эстетическое.
Посмеялись, но тоже тихонько. Нет громкого хохота, какой был в начале застолья.
— Ты нам зубы не заговаривай. Ты обещал выпить и сказать, почему это публикация Набокова плохая новость.
Опять мужики мялись, переглядывались, морщились. Видно, что тема для них невыразимо скучная, противная. Невмоготу об этом говорить, прямо с души воротит…
— Э-ээ… Девочки… Вы ведь девочки из хороших семей. А это как-то принято в интеллигентных семьях, что на кухнях ведутся свободолюбивые разговоры. Интеллигентные люди гордятся своим вольномыслием, гордятся своими кухонными разговорами, где они это вольномыслие выражают. А мы с Мишкой другое дело. Мишка, верно я говорю?
— Верно.
— Ты давай без преамбул!
— Без преамбул нельзя. Обнаружатся разногласия…
— А давно ты стал бояться разногласий?
— Смотря когда, смотря с кем… Вроде бы люди просто сидели за столом, болтали, мнениями обменивались. Но когда поняли друг друга, вдруг заполыхала такая идейная вражда! Даже классовая ненависть.
— Это у нас классовая ненависть?
— У нас, у нас… Есть такие примеры. Ты, Татьяна, как-то рассказывала, как тебя юноша Черепков в гости приглашал. А с сестрой его ты знакома? С Ольгой?
— Видела как-то.
— И я видел. Ольга как раз типичный представитель этих прогрессивно мыслящих. Она молодая, пылкая, и храбрость ее так велика, что она вслух выражала негодование — как это можно терпеть, какой это стыд для нас всех, что Сахарова сослали в Горький. А я возьми да брякни…
Рыжий Мишка громко засмеялся. Барышни переглянулись растерянно.
— Смеешься? Правильно, ты уже догадался. Скажи нам Миша, любишь ты советскую власть?
— Не люблю. Но я ее уважаю. Просто помню, кто Освенцим освободил.
— А скажи нам Миша, любишь ли ты академика Сахарова?
— Я бы его собственными руками… В двадцать четыре часа, без суда и следствия!
— Не интеллигентный ты человек, Миша. И я тоже! Я бы его тоже собственными руками, в двадцать четыре часа… даже быстрее, он бы у меня до утра не дожил!
— За что? — спросила Жанка.
Тон был вызывающий, с угрозой. Татьяна молчала. Мужики опять смеялись.
— Жанна, позволь, я на твой вопрос отвечу позже. У нас на это целая жизнь впереди. Пока дослушай рассказ про храбрую Ольгу Черепкову. Она выразила свою гражданскую позицию, а я не стерпел, брякнул, что лучше бы она оставила это при себе. Она так и вскинулась. Это почему? Кто-то из присутствующих стукнет? Нет, говорю, никто не стукнет. У нас не принято, все свои. Но если ты можешь так свободно выражать свои мнения о Сахарове, то и другие могут. А мнения бывают разные. Вот тебе грустно, что власти академика в Горький сослали, а мне грустно, что его не повесили. Добренькие власти, гуманные! А я вижу большую опасность в том, что гаденыш еще жив. Тут Ольга Черепкова страшно покраснела, вскочила…
— Выбежала, хлопнула дверью?
— Негде там хлопать дверьми. Пляж в Коктебеле. Вскочила и гордо удалилась, виляя задницей. Даже полотенце свое не забрала. Конечно, больше со мной не здоровается. Однако она надеялась, что общественность ее поддержит, что мне устроят коллективную обструкцию. Наябедничала патриархам, Иоэльсу, Крейну, еще кому-то. А они смеются. Они видели всяких. Крейн стал рассказывать, что у него уже был приятель, который ненавидел не только Сахарова, но и Солженицына. Сам был страшный диссидент, много претерпел от этой власти, бедствовал ужасно, голодал, его уже и дворником нигде не брали… Потом он научился шить штаны, поправил свои дела, начал много зарабатывать. Но странное дело, продолжал ненавидеть Сахарова и Солженицына!
Агеев закончил этот рассказ, обвел взглядом сидящих за столом. Они как-то притихли, только Мишка слабо улыбался.
— Надо еще выпить! — убежденно произнес Агеев. Затем дополнил свой рассказ последним штрихом. — Мне эти байки Крейна пересказали, но я бы так наивен, что не понял, кто этот приятель, который научился шить штаны.
— Потом догадался? — спросил Мишка.
— Нет, сам бы не догадался. Мне Мишка Сидельников на ухо шепнул.
— А кто это был? — спросила любопытная Жанка.
— Не могу сказать. В мае увидишь Крейна, спроси у него сама. А нам пора вернуться к Набокову. Или не надо? У нас сохраняется опасность, что разгорится классовая ненависть? Кто-нибудь вскочит из-за стола, выбежит, хлопнет дверью?
— Нет, — ответила Жанка. — Минуту назад я была близка к этому. Теперь передумала. Решила тебя послушать.
— Это хорошо. Это всегда хорошо — сначала послушать, а уже потом убивать.
Татьяна улыбалась.
— Так что у нас с Набоковым? Хорошо, если только им дело обойдется. Ну, напечатают «Защиту Лужина». Потом напечатают «Машеньку». Потом так расхрабрятся, что напечатают «Лолиту». Убедятся, что мир от этого не перевернулся, солнце не погасло. То же самое с Булгаковым. Напечатают заново «Белую гвардию» и «Театральный роман». Давно пора, двадцать лет прошло. Потом перепечатают «Дьяволиаду» и «Роковые яйца», которых публика не видела уже шестьдесят лет. Шестьдесят! Это не шутка, три поколения… Потом разрешат всем издательствам одновременно тиснуть «Мастера и Маргариту» без ограничения тиража. Валяй, кто сколько может! Народ, вы знаете, что такое ГУСТПК?
— Не знаем.
— Это такой главк внутри Госкомиздата, полностью называется Главное управление сводного тематического планирования и координации. Как его фамилия?.. Вот, вспомнил, его зовут товарищ Махов. Координация состоит в том, что это управление пресекает попытки разных издательств одновременно издать одну книгу. Это позволено только для произведений из школьной программы. «Евгения Онегина», «Войну и мир» и «Василия Теркина» пожалуйста, сколько угодно. Остальное нельзя. Дикая идея, гнусная! Потому что одно издательство не потянет тираж больше трехсот тысяч, а триста тысяч в год спрос на «Мастера и Маргариту» не насытят. Опять же допускаются маленькие исключения, есть важные профильные издательства, но маленькие и бедные, потому что у «Энергоатомиздата» и «Кораблестроения» аудитория узкая, тиражи маленькие. Чтобы дать им подзаработать, им иногда позволяют выпустить Майн Рида и Фенимора Купера трехмиллионными тиражами.
— Видела, видела! «Зверобой» издательства «Машиностроение».
— Ну вот. А теперь вдруг разрешат то же самое для «Мастера и Маргариты». И в течение 1987 года выйдет двадцать девять разных изданий этой книги в разных концах страны, общим тиражом десять миллионов. После этого «Мастер и Маргарита» будут свободно лежать на прилавках книжных магазинов. Товар постоянного наличия. Всегда есть в ассортименте. Неслыханное счастье для любителей литературы. И ничего, опять-таки окажется, что солнце не погасло, планеты с орбит не сошли. Тогда уже совсем-совсем расхрабрятся и тиснут «Собачье сердце», которое в нашей стране никогда не выходило. Публика прочтет и будет тихо хихикать: надо же, какая откровенная антисоветчина! Товарищ Черноуцан, который давно на пенсии, не выдержит, сядет за стол, напишет статейку, понесет в «Наш современник». Какое безобразие! Ведь эта книга направлена не просто против эксцессов революции и военного коммунизма, она проникнута ненавистью к пролетарию, вообще к простому человеку… Статью Черноуцана почитают, опять посмеются. Но на этом книжные радости нашей миленькой интеллигенции кончатся.
— Опять все запретят?
— Нет, наивные вы люди! Просто запасники кончатся. Исчерпается ресурс неизданных вещей. Набоков есть, Булгаков есть. Что там еще у нас было запрещено? Романчик Пастернака, романчик Гроссмана. Кажется, у Бориса Житкова был большой неизданный роман. Ну, много-много томов Солженицына, это уж само собой. Вот еще в самиздате ходит повесть «Москва — Петушки», любители упиваются. Все это тиснут, но тогда окажется, что романчик Пастернака плохой, скучный, и романчик Гроссмана скучный, хотя поучительный и с благородным направлением мысли. И роман Житкова скучный, и Солженицына невозможно читать, кроме того же «Ивана Денисовича». Извлеченные из небытия Пильняк и Замятин по нынешним временам никуда не годятся, Платонов только для любителей всяких изысков и вычурностей, а литература эмиграции за семьдесят лет ничего, кроме Набокова, не породила. Разве что новые, так это наши порождения, не ихние. Нате вам Бродского, лопайте сколько влезет, других все равно нет. Прозаик только один, Довлатов…
— Это кто?
— Русский писатель. В самом деле очень крупный. Скоро узнаете, он широко пойдет, он легко читается.
— Не зря тебя, Агеев, в спецхран пускали. Однако ты суров…
— Я справедлив. Ты сама «Доктора Живаго» можешь читать без тошноты? Он же бездарный, приторный. Но сейчас мы даже не о нем. Запасники выплеснутся, никаких тайн не останется, интеллигенция получит все свои книжные радости. И черт с ней! Хоть облопайтесь! Если бы этими маленькими послаблениями в издательском деле все ограничилось. Но ведь вы правы, барышни, это только симптом. Грядут большие перемены… Миша, чего мы ждем от больших перемен?
— Я могу сказать только за себя. У меня будет много забот. Агеев, у тебя родня в Средней Азии осталась?
— Осталась, хотя немного.
— А у меня много. Мои туда попали в две волны. Сначала в тридцатом году, потому что еврейские местечки на Украине начали голодать раньше украинских сел. Потянулись в Среднюю Азию, там на нашей же улице помню три семьи из того же местечка, откуда был мой дед. Вторая волна в сорок первом году, от немцев уходили. Кто догадался, кто успел… Ты, Агеев, интересовался винницким городским архивом?
— Да.
— В Виннице те, кто не успел уйти, остались на городском стадионе. Кто успел, ныне имеют пребывание в Ташкенте, Самарканде, Бухаре. Там осели. Придет время для обратной волны, я в Москве у многих единственный родственник, надо людей принимать, как-то устраивать, пока они не уйдут в эмиграцию. Ну, если им не устроят прямой мост из Средней Азии на Ближний Восток. Такое тоже бывает. Но в любом случае у меня будет много забот.
— У меня поменьше, но тоже будут.
Они замолчали. Видимо, прикидывали масштаб предстоящих забот, хлопот, расходов.
Татьяна решилась, спросила осторожно:
— Миша, а почему ты ждешь обратной волны?
Он вздохнул.
— Ты ведь ждешь больших перемен. Вот по этой причине…
— Большие перемены — это всегда большое несчастье?
— Чаще всего.
— А перемен к лучшему не бывает?
Опять мужики переглянулись, подвигали бровями.
— Бывают.
— Тогда почему?..
— Потому что не в этот раз.
Мишка опять вздохнул.
— Меня спросили, чего я жду от больших перемен. Я ответил. Почему — это другой вопрос. Агеев на него сумеет ответить лучше. Я могу только рассказать историю. У меня есть друг детства, зовут его Бахрам. Узбекский мальчик. Моим родителям очень нравилось, что я дружу с узбекским мальчиком, его у нас дома привечали. Они только иногда вздыхали. Говорили, что случись что, этот Бахрам меня и зарежет. Я их не понимал. Почему Бахрам меня зарежет? Он же мой друг! Родители не хотели объяснять ребенку, почему Бахрам его зарежет, все равно не поймет. Говорили, что если Бахрам вырастет очень хорошим человеком — задатки у него есть, — тогда он меня не зарежет, а спрячет у себя в погребе во время большой резни. Родители знали, что такое большие перемены. Есть люди, которые не знают. Им кажется, что режим очень плохой, а если его немножко пошатать, он рассыплется, и все станет хорошо. Другие знают, что если пошатать и рассыплется, то тебя зарежет ближайший сосед. Я понятно объясняю?
— Ты понятно объясняешь.
— Жанна, позволь, я его спрошу! Миша, мы поняли, чего ты ждешь для себя и своей среднеазиатской родни. Почему — на этот вопрос пусть ответит Агеев. Пусть Агеев, мы согласны. Но сначала я хочу спросить тебя, Миша, чего ты ждешь для нас?
Рыжий Мишка уже в который раз переглянулся с Агеевым, тот кивнул. А ведь они спелись, они друг друга с полуслова понимают. Наверное, давно все это друг с другом обсуждали. Но не с нами, потому что девочки из хороших семей этого не поймут. Они привыкли к интеллигентному кухонному свободомыслию, включающему презрение к существующему порядку вещей и твердое знание другого, правильного…
— Я могу ответить на этот вопрос, — сказал рыжий Мишка. — Жаль вас огорчать, но раз вы хотите… Может быть, вы помните, есть такой литературный персонаж по имени Хворобьев…
……………….
***
…………………………………
……………..