Hellen (Эсмеральда)
Рабыня чингов
Я долго помнила ту ночь, когда чинги пошли на штурм кальпы. Укрытый
за толстыми кальпийским стенами народ иринги видел, как огненный
смерч плавит наружный защитный слой. Я была маленькой девочкой, еще
не умеющей скрывать своего страха. И то, что рядом со мной взрослые
стояли молча, только усиливало панику. Я переходила от одного
родственника к другому, дергала их за края одежды и не получала
ответа. В детском любопытстве я прижалась лицом к стеклянной стене и
увидела, как за огнем в клубах дыма подступают к кальпе чудовища.
Именно чудовищами я впервые узнала народ чингов. Откуда мне было
знать, что такими они становятся только в битве. Черные от сажи, с
развевающимися волосами, почти голые, оскалившиеся в яростном хохоте
- так они идут в бой, приветствуя Великого Тона, вечно вертящего шар
смерти и жизни. Я не знала этого и, увидев смеющегося чинга,
разрывающего руками плавящееся стекло, я заорала от ужаса и
бросилась к стоящим взрослым.
У моего народа были свои обычаи, которые хранились незыблемо от
изначальных предков. Среди стеклянных переходов тонко пропели
греклинги. Иринги отошли от смотровых площадей и двинулись к сердцу
кальпы. Это было место жертвоприношений. Меня нес на руках главный
отец. Он всегда нежно обходился со мной, хотя все дети у нас были
общими, и им редко перепадала ласка от сдержанных взрослых. На ногах
женщин под коленями были привязаны браслеты с четырьмя
колокольчиками. В толпе колокольчики звенели в такт тоскливой
мелодии греклингов, сзывающих всех к кальпийскому сердцу. Я привыкла
видеть праздничные жертвоприношения, это был красивый, хоть и
непонятный мне, ритуал. Главная мать кальпы вставала между двух
высоких столбов. К ней подходили трое мужчин. Кто они были, и почему
для ритуального таинства выбирали именно их, я так и не успела
узнать. Двое мужчин прижимали руки матери к столбам и не отпускали
до конца всего действия. Третий развязывал шнуровки на одежде
женщины. Рядом с ним, на высоком трибе в чаше лежали живые цветы. Он
опускал руки в чашу, раздавливал в пальцах нежные лепестки, его
ладони наполнялись их красным соком. Он подходил к женщине и
проводил руками по ее обнаженной спине и ягодицам, цветочный сок
стекал по ее телу тонкими яркими струями. Все сердце кальпы
наполнялось ароматом дивных цветов и торжественной песней, которую
исполнял каждый присутствующий. Потом женщину отпускали, и ее
подхватывал тот, чьи руки были окрашены в нежные цветочные тона.
Иринги расступались, пропуская их. Я очень любила присутствовать при
жертвоприношении. Сейчас все шли туда, где я знала, будет запах
цветов и красивая песня.
Отец принес меня к самым столбам. Мать народа иринги уже стояла там,
и руки ее были прижаты к сверкающему стеклу. Шнуровки на ее одеждах
были распущены. Я видела ее прекрасное тело - высокая прическа
открывала дивную шею, изгиб спины был безупречен. Нас с детства
учили красоте тела и души. Гармония жила в душах иринги с
младенческих лет. То, что ждало меня в тот раз в сердце кальпы,
потрясло мое неокрепшее сердечко, сорвав завесу с тайны жизни,
которая так всегда близка к смерти. На трибе не было цветочной
жертвенной чаши, вместо нее, свернувшись тугими кольцами, там лежал
гинд, которым обычно управляли нашими животными, приученными
перетаскивать тяжести среди ярусов кальпы. Все, что происходило во
время того страшного жертвоприношения, вошло в мою память, как
клеймо. И свист гинда, который словно ожил и вершил свое дело,
обретя душу, и разорванная кожа на спине матери, и красная кровь,
стекающая по спине к ее бедрам, и торжественная песня, слова которой
никак не могли вырваться из схваченного спазмом моего горла, и
склоненная голова отца. В наше воспитание входило обучение точности.
Ребенку моего возраста уже легко давались вычисления
пространственных искривлений и объемных прогнозов распределения силы
и скорости. Но тогда, даже видя и чувствуя всю исчислительную
точность разящего полета гинда, я могла только по-младенчески
считать удары. Я насчитала целую мальту, безумную мальту боли,
которую чувствовала сама своей смятенной трепещущей душой. Голова
матери откинулась назад, она повисла, и только руки мужчин,
державших ее, не давали ей упасть. Иринги, который наносил удары,
положил гинд, и подхватил тело матери. Ее кровь пропитала его
одежду. Расступившиеся люди, опустились на колени. Тихо звякнули
колокольчики женщин. Мимо меня пронесли мертвую мать племени иринги.
Нам жертвоприношение не помогло. Когда гинд рвал тело матери, чинги
рвали защиту кальпы, когда наш народ пел прощальную песню жертвы,
чинги смеялись, продираясь сквозь мощеные стены. И они появились -
потные, обожженные, убивающие порядок. Они своим природным чутьем
точно угадали самые краткие пути в стеклянных лабиринтах. Сметая
точность и скрупулезную выверенность наших переходов, сверкая белыми
зубами, они пришли к сердцу кальпы. Отец пытался заслонить меня от
их рук. Но что он мог противопоставить урагану, которому нужно
сопротивление, чем могла его рука, привычная к хрупкому стеклу,
заслониться от руки, играющей с огнем? Его кровь омыла мое мгновенно
повзрослевшее сознание. Я до сих пор виню себя, что, подражая его
спокойствию, я так и не сказала ему, как любила его глаза.
Кальпа была уничтожена. Победный крик разбил ее коридоры, проник в
каждую, мерцающую интимным занавесом, комнату. Чинги не знали
жалости к поверженным. Великий Тон не терпит снисхождения. Он
жестоко карает непокорных ему, рассчитывающих на свое знание. Кальпа
за моей спиной оседала бесформенными оплавившимися сгустками стекла
и боли. Где-то там, в лучах еще незнакомого мне солнца за моей
спиной оплавившиеся стены кальпы навечно замуровывали останки моих
родственников. А мой путь лежал далеко в страну чингов. Они забирали
с собой только детей.
* * *
Как мы сумели пережить наш бесконечный путь в рабство? Откуда
брались силы подниматься вверх на перевалах или часами идти в
холодной воде, нащупывая израненными ногами скользкие камни, вокруг
которых кипела белая пена? И все время в глаза нам било солнце.
Родная кальпа всегда щадила нас, заглушая яркость лучей. Чинги
пугали меня, и я интуитивно старалась не делать ничего, что
привлекало бы их внимание. Когда позади нас осталось несколько
горных переходов и бесчисленное количество перемалывающих камни рек,
мы начали терять силы. Дети иринги не ведали слез, этому
способствовало наше безмятежное кальпийское существование. Теперь же
были слышны всхлипывания самых маленьких. Во время привалов я, как
умела, старалась отвлечь от мучений тех, чьи страдания превышали мои
собственные. Я протирала водой и набранными у рек травами их раны -
страшные рубцы, которые были на наших шеях, натертых грубой
веревкой, связывающей нас. Расчищая участок земли, я принималась
рассказывать то, что успела познать в искусстве исчисления. Ко мне
присоединялись дети моего возраста, и нам удавалось уноситься в
привычный для нас мир покоя. Отсчет жизней солнца стал равен фофиру,
когда один малыш не смог подняться после короткого привала. Чистыми
глазами, уже никогда не узнающими новых несчастий, он смотрел в
бесконечное небо. Чинги унесли его на ближайший холм. Они хоронят
своих рабов так же, как и соплеменников. Великий Тон принимает всех
одинаково, не делая различий между своими детьми по праву рождения,
и теми, кого они избрали для служения ему. Чинги оставили моего
маленького родственника на вершине холма, уложив его в позе спящего,
под голову ему поместили плоский камень, нагретый солнцем. Наш путь
продолжился. Чинги строго следили, чтобы на привалах мы, какими бы
не были уставшими, съедали все, что нам было положено. Грубая еда
воинов была потрясением для нас, открытием совершенно неведомого
качества. Не знавшие мяса, не умеющие оценить щедрость наших
мучителей, мы пытались отказываться от него. Один из уроков,
усвоенных в кальпе, был запрет на мясо убитых животных. В начале не
зная, что нам предлагают, мы ели истекающие соком куски мяса. Но,
когда на наших глазах чинги закололи карана, который сломал ногу на
переходе, когда они сняли с раскаленных углей его запеченное мясо, я
взбунтовалась. Я стояла перед чингом, протягивающим мне кусок
убитого карана, глотая слезы и не принимая от него еду. Чинг
опустился на корточки передо мной и заглянул мне в глаза. Я
зажмурилась и на своем родном языке стала ему объяснять, что есть
мертвых животных нельзя, что законы кальпы запрещают это, что я могу
умереть. Язык чингов имеет общие корни с моим. Великий Тон - враг
кальпы, но и он знаком с верой кальпийцев, они тоже были его детьми
в начале времен, пока не заслонили свои сердца хрустальным холодом.
Чинг понял меня. Еще несколько привалов я отказывалась от еды, хотя
чинги становились все настойчивее, и в их глазах я видела, что мое
поведение их никак не устраивает. Другие дети ели мясо, кто-то при
этом плакал. Я даже видела, как некоторых тошнило. Но общий пример
повиновения не помогал мне. Я замкнулась в упрямстве. Голод терзал
меня, ночью я пыталась заглушить спазмы в животе водой. Чинги
заметили, что я ем траву. На очередном привале, когда все лежали на
земле, отдыхая в ночном холоде, ко мне подошли двое чингов. Они
увели меня в свой лагерь. Я упала бы из-за слабости, если бы один из
них не успел подхватить меня. Меня усадили на шкуру карана, принесли
еду и воду. В этот раз мне не дали мяса, а накормили незнакомыми мне
вкусными и сладкими плодами. Это были плоды дерева фа, которое в
изобилии произрастает в землях чингов. Войны берут их в поход, как
подспорье в трудные дни. Плоды эти обладают свойством сохранять
сочность длительное время, и они очень питательные. Я не знала, что
чинги мне отдали то, к чему сами могли прикоснуться только в случае
голода. Силы мои после такой трапезы восстановились мгновенно. Я
сидела среди чингов, уже празднуя свою первую победу. Но не в
правилах чингов давать волю своим рабам. Слишком ценны мы для них, и
слишком мягкие у нас характеры. Чинги наблюдали за мной, и едва силы
вернулись в мое тело, настал час расплаты за мой бунт. Ошибочно
мнение кальпийцев о чингах, как о дикарях, не ведающих наук и
презирающих знание. Они искусные прикладники. Рабы чингов никогда не
возвращались в свои кальпы, потому нам и неведомо было их искусство.
Чинг, который на привалах пробовал кормить меня, принес какой-то
странный предмет, похожий на мешок с торчащими хвостиками. Этот
мешок надели мне на голову. Я не смела сопротивляться. Когда я
открыла глаза, вокруг уже был яркий день. Чинг поднял меня. Рядом
стояло совершенно незнакомое мне сооружение - сделанная из дерева,
вертикально поставленная доска с полукруглой выемкой наверху. Чинг
подвел меня к этой доске, поставил точно против выемки и пригнул
туда мою голову. Я почувствовала, как он поверх моей шеи протянул
жесткую полосу кожи. Я оказалась наклоненной вперед. Руки испуганно
шарили по доске. Позади меня раздавались гортанные голоса чингов.
Незнакомое слово "высечь" мгновенно стало обретать реальность. Их
руки распутали узлы моих шнуровок, и одежда, защищавшая меня, упала
на землю. Я стояла перед чингами, согнувшись, без одежды, неловко
переминаясь с ноги на ногу. Моему детскому телу еще не было ведомо
влечение к мужчине, но мне было стыдно своей обнаженности. Я
почувствовала, как по моей попе хлопают прутом. И меня высекли.
Высекли впервые в жизни. Прут стегал по попе в полную силу. Мои ноги
выделывали немыслимые движения. Несколько раз я пыталась прикрыться
руками. Но безжалостные мои хозяева стегали меня по пальцам. Я тут
же прижимала дрожащие от боли пальчики к доске. Чинг, который порол
меня, положил руку мне на поясницу. Подчиняясь ему, я выгибала
спину, подставляя попу под удары прута. Я слышала, как чинги
переговариваются друг с другом. Они говорили, что меня надо сечь
сильнее. Что такую непокорную рабыню необходимо подчинить сразу. И
прут стегал меня с каждым разом все больнее. Я плакала и молила
остановить порку. Все мои способности к исчислению исчезли и
развеялись. Вместо счета ударов я видела, проносящиеся вспышки
молний, каждый удар был одним единственным, выпадающим из числового
ряда. Так мое не оформившееся детское тело познавало власть мужчины,
власть хозяина. Порка еще продолжалась, когда к моему рту поднесли
мясо. Я не выдержала - под свист прута, методично опускавшегося на
мою исхлестанную распухшую попу, шмыгая носом, я губами взяла с
раскрытой ладони чинга еду воинов. Пока я жевала, и, давясь, глотала
мясо, меня по-прежнему наказывали. Когда я расправилась с едой,
чинги еще нанесли мне несколько особенно болезненных ударов,
заставляя меня подпрыгивать от боли. Мой визг, казалось, должен был
быть слышен по другую сторону гор. Наконец порку прекратили, но
оставили меня в том же положении. Не видя чингов позади себя, я
осторожно протянула руку, чтобы ощупать попу, чтобы успокоить
тягучую острую боль. И тут же прут ударил меня по пальцам. Это было
последней каплей. Все, что накопилось долгими днями перехода,
ужасная ночь гибели кальпы, постыдность наказания, боль в высеченном
теле, как могучая вода горных рек, смели остатки моего
сопротивления. И я залепетала о своем раскаянии, о том, что буду
послушной. Так на свет появляется рабыня. Так навсегда исчезает тень
гордой души, которая могла даже в отчаянии оттолкнуть руку хозяина.
Через долгое томительное время чинги освободили меня. Я тут же
рухнула на землю у их ног, сжимаясь в комочек страха. Чинг сидел
рядом со мной на шкуре карана, в руках у него был мешок-шапка с
пружинками, похожими на хвостики. Вокруг плескалась черная ночь.
Шнуровки на моей одежде были завязаны узлами ирингов. Я не
чувствовала боли, и только слезы были свидетелями того, что со мной
сделали. Чинги не наказываю своих рабов настоящей болью, они не
ранят наших тел. Им достаточно надеть на голову непослушной рабыни
верц. Это великолепно исполненный умельцами их племени прибор,
погружающий нас в энтордорию, мир, где нас наказывают, где боль
рассекает наши тела волей чингов. Каждый раб, на которого впервые
надевают верц, а потом позволяют вернуться из энтордории, долго не
может прийти в себя, не понимая различия между реальностью и
яркостью только что произошедшего с ним. Так и я сидела рядом с
чингом, дрожа от боли и еще больше от непонимания. Но мой любопытный
ум довольно быстро в своих рассуждениях добрался до истины.
Понимание нереальности наказания ничуть не сгладило в памяти
унижение и боль, и я не оттолкнула руки своего хозяина, когда теперь
уже по-настоящему он протянул мне мясо.
Я оказалась единственной среди пленников, кого подвергли наказанию
во время нашего пути в страну чингов. И хоть я не прекратила
заботиться о своих маленьких товарищах, меня с этого момента
отделяло от них чувство надломленности, которое можно было уже тогда
назвать осознанием рабской доли, своего места в новом для меня мире.
Весь оставшийся путь я прошла достаточно легко. Чинг, кормивший и
поровший меня, часто на привалах позволял мне купаться в реках или
резвиться в траве. Я привыкла к нему и ждала его прихода, как только
нам позволяли остановиться. Он весь поход неукоснительно следил,
чтобы я ела достаточно. К концу нашего пути я даже окрепла. Тело,
раньше незнакомое с солнцем, загорело, ноги налились силой. И то,
что мне позволяли проводить время на привалах в беге по полянам и
плавании, то, что мне приносили хорошую еду, растопило страх перед
чингами. Однажды я нарвала на поляне цветы, которые напомнили мне о
кальпийской жертвенной чаше, и принесла их моему чингу, сидевшему в
тени скал. Чинг взял цветы, погладил меня по голове. На следующем
привале он угостил меня плодом фа и улыбался, пока я вгрызалась в
сочную тугую плоть этого подарка. В детской непосредственности я
обвила его шею руками и поцеловала, неловко попав в скулу. Я не
видела, как чуть поодаль стояли другие чинги, как они, улыбаясь,
наблюдали за нами. Наш долгий поход закончился, когда солнце взошло
над высокой горой и стекло в своем величественном сиянии по ее
могучим склонам. Мы пришли в страну чингов.
* * *
Моими друзьями стали лапирги. Они слетались ко мне веселыми
стайками, посвистывая, носились вокруг, задевая крыльями голову.
Робко садились на мою ладошку, склевывая крошки. Они жили в моем
саду. Влюбившись в брызжущую жизнью зелень, я стала полноправной
хозяйкой темных дебрей своих деревьев. Никогда за стенами родного
дома я не знала такого буйства солнца, тепла, вольного воздуха. Я
стала отступницей, забывшей отеческие законы. Когда чинги провели
нас через последний перевал в тано, мой хозяин не отдал меня. Почему
он поступил так, меня не очень заботило, мне было легко идти за ним.
Риг воспользовался правом воина и забрал из общей добычи свою часть.
Он привел меня в свой хайме. Я самостоятельно начала заниматься
садом, окружавшим хайме. Совершенно не представляя правил ухода за
растениями, я по наитию училась этому мастерству. Очень скоро сад
отозвался на мои старания и зацвел, оглушая всех песнями лапирги.
Конечно, я общалась с другими жителями хайме. Все здесь было
подчинено мирному течению жизни, сопутствующему моему хозяину. Дитя
пытливого племени иринги я легко осваивала язык чингов, он был чуть
гортаннее моего, требовал напряжения губ при произношении, но в
целом был схож с моим родным. И разговаривая с людьми хайме, я стала
понимать, что нахожусь на особом положении. Риг был первым чингом,
высекшим меня, и он был первым, накормившим меня мясом. Вера чингов
скрепляла такой союз связями более прочными, чем кровные. Он, как и
в походе, часто проводил свое свободное время со мной. А я
откровенно наслаждалась его обществом. Я просила, чтобы он
рассказывал мне о разных предметах, значениях, обо всем, что
окружало меня. Я жадно вбирала в себя его знания. Чинги любят
музыку, которая своими ритмами, мгновенно стерла из моей памяти
меланхолию музыки кальпы, ее тонкий перезвон греклингов, насытив мой
слух страстью, проникающей даже в детское сознание. Время в хайме не
текло сквозь едва разведенные пальцы, а неслось в такт раз за разом
рождающемуся огненному солнцу. Я взрослела среди лапирги, своего
сада и любви Рига. Но я никогда не забывала своего места в мире
чингов. Урок первого наказания неистребимо теплился в памяти. В
хайме рабов обучали поддерживать жизнь в соответствии с раз и
навсегда заведенным порядком. Только сам Риг мог здесь что-то
изменить. Собственно, он мог и саму хайме уничтожить вместе с
населявшими ее рабами, была бы только его воля. Но он берег свой
дом, как берегут пристанище те, кто хочет иметь место для отдыха.
Повинуясь ему, хайме жила, а я взрослела. Настало время, когда сад
стал мне мал. Риг сам был виноват, что не заметил изменений в своей
рабыне. Юной дикаркой, в одежде не подходящей моему возрасту, я
продолжала бросаться навстречу ему, едва завидев среди деревьев. Риг
иногда забирал меня с собой в тано, что всегда приносило мне
радость. Но чаще я проводила время в одиночестве, особенно долгом,
когда Риг уходил в поход. Тем радостнее были встречи после его
возвращения. После одного такого похода, когда Риг уже вернулся, он
не пришел по своему обыкновению в сад. Весь день я не находила себе
места. В воздухе вокруг меня собиралась гроза, руки стали горячими.
Мне было плохо. Пренебрежение моего хозяина жгло меня раскаленным
железом. Куда подевалась веселая девочка, лучащаяся от счастья в его
тени. Вместо нее среди сада металась юная женщина, желавшая и
требовавшая внимания. Все мне стало вокруг ненавистно. Цветы,
деревья, птицы казались враждебными, отбирающими меня у Рига. Щебет
лапирги раздражал, я хотела слышать голос хозяина. Цветы со своим
ароматом не давали мне вспомнить его запах. Нарвав целую охапку
любимых его цветов, я пошла к хайме. Если бы мои ноги не были бы
босыми, каждый шаг рабыни идущей к своему хозяину, отбивал бы ритм
моего сердца. Казалось - арки дома расступились передо мной.
Подвесные мостики, соединявшие залы, замедляли свое раскачивание,
как только я наступала на них. Хайме замер, но меня это не могло
остановить. Я могла бы просто провести одним пальцем по узорам
защитных панелей, чтобы нарисовать на них зигзаг своей
устремленности. Раньше я никогда не бывала в глубинных комнатах.
Теперь же я, рабыня, я, царица цветов, несла пламенеющий знак своей
любви, своему хозяину. Истинно, пока мы, люди, живущие по велению
Великого Тона, умеем совершать глупости, мы остаемся его детьми. Что
я, напоенная солнцем, девчонка, знала о нем, кроме того, что он
отчаянно нужен мне? Глубина комнаты раскрылась передо мной. Я
увидела того, к кому шла. Юной женщине с детскими глазами предстала
картина страсти. В тот день Риг, вернувшийся из похода,
истосковавшийся по женскому телу, был с рабыней. Будь это не Риг, а
посторонний мне человек, возможно, я ужаснулась бы. Но я любила и
потому восхитилась. Ноги рабыни, светлеющие молочной белизной, были
закинуты ему на плечи, ее бедра сжимались в такт движениям. Я видела
спину Рига с широкими выступающими позвонками, его руки сомкнутые за
головой женщины. В бесстыдстве первоначального открытия я смотрела
на них. И Риг заметил меня, заметил в тот момент, когда уже не мог
остановиться. Я так и продолжала стоять в безмолвии, без движения. Я
плохо помню, что было перед тем, когда хозяин подошел ко мне с
верцем. Мои глаза были еще широко распахнуты, когда темнота верца
закрыла от меня глубину комнат. И я тут же оказалась в энтордории.
Рабыня только что кричавшая от страсти под Ригом, прошла мимо,
затопив меня запахом пота и цветов чандер. Я не пользовалась
экстрактами цветов, и мне вдруг стало обидно, что от меня пахнет
только свежим воздухом. Я протянула Ригу свой букет. Он стоял в
центре комнаты, обнаженный, пристально рассматривал меня.
Смешавшись, я опустила цветы.
- Раздевайся.
Его голос не был нежным, но это был голос моего повелителя.
Оглянувшись и не найдя, куда положить цветы, я опустила букет на
холодный пол и начала стаскивать с себя одежду.
- Принеси мне плеть.
Словно в забытьи я пошла туда, куда он указал мне рукой. На
возвышении, где Риг только что наслаждался ласками, лежала плеть.
Это не был гинд, памятный мне по кальпийскому жертвоприношению.
Короткая, сплетенная из четырех полос кожи, плетка заканчивалась
длинными свободными концами. Прижимая ее к груди, я подошла к Ригу.
Его глаза были полны презрения. И я наконец осознала весь
мучительный стыд моего поступка. Я упала перед ним на колени и,
склонив голову, вытянула вверх руки, держа на ладонях плеть. Я
чувствовала его взгляд на мне. Так, наверное, срываются с орбит
планеты, притягиваемые до селе неведомой им силой. Я забыла о себе и
думала только о нем - о мужчине, не торопившемся взять плеть из моих
дрожащих рук, о мужчине, которого я оскорбила. И неведение, не
неосознанность проступка не были прощением. Я оскорбила своего
хозяина, и протянутая плеть могла быть только искуплением, а не
наказанием.
Когда мое тело металось в тщетных попытках скрыться от очередного
удара, моя душа взывала о прощении. Когда боль высекала из моего
горла не крик, а всхлипывающий вой, когда исхлестанное, корчащееся
тело визжало, срываясь на хрип, я продолжала чувствовать презрение
моего господина, и самой страшной карой было отчаяние перед его
гневом. Яркость цветов, рассыпанных на полу, померкла перед красной
пеленой, застлавшей болью мои глаза, когда Риг перестал сечь меня.
Где-то найдя силы, лежа у его ног, сквозь плачь я сумела просить о
прощении. Мне было стыдно за каждое слово, куцей недодуманностью
срывавшееся с губ, но разум, поверженный болью, растерзанный стыдом
и отчаянием, отказывался помогать мне. Когда Риг снял с меня верц,
энтордория и не подумала отпустить меня на свободу. Я, охватив
колени Рига, продолжала рыдать и лепетать о прощении. Почувствовав
его руку на своей голове, я разрыдалась еще отчаянней. В тот день
Риг позволил мне остаться с ним и впервые познать счастье быть
женщиной. Что мне могли дать кальпийцы? Они не ведали такой любви.
* * *
С тех пор моя жизнь полностью изменилась. Специально приставленная
ко мне старая рабыня обучала меня этикету тано, музыке чингов.
Истории детей Великого Тона и обрядам, сопровождающим их жизнь.
Ночи, сверкающие золотыми искрами, я проводила в глубинных комнатах,
познавая искусство наслаждения с Ригом. Обучение мое было нелегким.
Все мои вольные или невольные промахи тут же карались. Я потеряла
счет количеству моего пребывания в энтордории. Учителя справедливо
полагали, что прут, стегавший меня по попе, способен быстрее помочь
мне, чем их терпение. Я не оставила мой любимый сад и очень часто
страдала из-за этого. Когда строгая старая учительница появлялась
среди кустов чандера, я уже знала, что она прихватила с собой верц.
И через считанные минуты я покорно заголялась и наклонялась вперед,
охватив себя под коленками. Моя учительница вела себя всегда
одинаково. Она встряхивала перед моим лицом мокрой розгой и задавала
неизменный вопрос:
- Боишься прута, негодница?
Пока с розги, как будто замедлив движение, на листья чандера, падали
капли, я успевала зажмуриться. Прута я боялась. Порка всегда была
немилосердна. Гибкая розга с несдержанной силой почти без всякого
перерыва врезалась в мою попу. Гибкий конец прута постоянно доставал
нежную девичью плоть. Все мои слезы были напрасны. В конце порки
меня заставляли раздвинуть ноги и секли по мягкой внутренней стороне
бедер. Если, не совладав с болью, я не выдерживала и отпускала руки
в полет, защищавший жестоко высеченное тело, то вечером на закате
меня ждало более суровое наказание. В боковых залах хайме,
предназначенного для наказания, я раздевалась и ложилась на спину на
высокий длинный лапар, покрытый потемневшей от времени кожей. Мои
руки закреплялись в деревянных прорезях изголовья. Здесь меня
наказывали два раба. Один из них, стоя у меня за головой, прижимал
мои ноги к груди. Другой со всей силы наносил удары по моему
доступному, открытому телу толстым гибким прутом. Энтордория не
нуждалась в тишине, и я кричала. Если рабу, державшему меня,
надоедало бороться с силой моих ног, то он закреплял мои лодыжки
вместе с кистями рук, разводя их в стороны. В этом случае рабы
пороли меня вдвоем. Их изобретательности не было предела. Они могли
встать по разные стороны и стегать меня по очереди. Они могли
приноровиться к ритму и опускать на мое истерзанное тело орудия
наказания одновременно. И мне оставалось тогда только умолять их
остановиться. Они могли встать с разных концов лапара, и тогда один
раб сек меня по попе, стараясь достать концом прута между бедер,
другой, взяв в руки полосу кожи, намотав ее на руку, бил меня по
ступням.
Но неизменно во время, когда Великий Тон, отдыхал, спустившись в
глубины земли, я возвращалась в комнаты Рига, забывая, как только
что каталась по полу, прижимая руки между ног, или как осторожно
опускалась пылающим задом на росистую траву. Ночи, проведенные в
объятия Рига, ночи, проведенные у его ног, если он спал, стирали
страх, оставляя только искрящуюся радость. Случалось, что я затихала
от плача только прижавшись к нему, рассказывая за что была сегодня
наказана. Риг сам иногда проверял мои знания, но он был
снисходителен и терпелив.
Однажды Риг показал мне эндортеку. Маленькие шарики тускло блестели
в шкатулках, заполнявших одну из глубинных комнат. Риг взял один из
них, вставил его в углубление на круглой подставке. Вокруг нас
оказалась большая темная пещера. В ней дымился тщедушный огонь, чад
щипал глаза. В пещере пороли юную девушку. Она была в центре круга
мужчин, каждый из которых держал гинд, вернее прообраз того гинда,
который был мне знаком. Люди в пещере были первобытными, это были
наши предки. Их торсы, худые и мускулистые, прикрывали грязные
шкуры, волосы были смазаны жиром и собраны на затылках в хвосты.
Голая девушка металась в круге. Гинды, свистя, стегали ее. Порванная
кожа сочилась кровью на бедрах, спине, груди. Один, особенно
жестокий удар рассек ей шею, и рваный рубец алаел от челюсти до
ключицы. Она упала на пол, прикрываясь от своих свирепых
соплеменников, и повернула голову. Я узнала себя, и страх жгучей
волной окатил меня. Я вопросительно взглянула на Рига. Он улыбнулся
и сказал, что я могу не бояться потому, что он жалеет меня. Риг тут
же увел меня из эндортеки.
* * *
Свет померк для меня, когда мой господин снова ушел в поход. Эгоизм
юности требовал его присутствия рядом. Каждый восход солнца я
встречала с ненавистью. Сад, утратив мою заботу, стал чахнуть.
Рабыня-учительница уже не могла напугать меня ни верцем, ни самой
поркой. Покорно и безразлично я принимала наказание. И не было
такого прута, который сумел бы высечь из меня тогда слезы. Часами
лежа среди цветов, я представляла возвращение хозяина. Его поход
оказался в этот раз слишком длительным. И моя меланхолия в конце
концов лопнула, как лопается далекое скопление мерцающих в небе
миров. Юное, полное сил тело потребовало насыщения. И я пошла по
пути слабости. Среди кустов чандера, в прямых, жгучих лучах солнца я
отдалась рабу, помогавшему мне поливать растения. Я не получала
никакого удовольствия, меня вело мстительное чувство, рожденное
одиночеством. Раб ласкал мою грудь, задыхался, торопился и не мог
понять, что я проклинало себя за предательство. Старая рабыня,
пришедшая в сад, чтобы вразумить меня, увидела, как я забыла о Риге.
Больше того раба я не видела. Мне было сказано, что меня ждет
расправа, и что Риг найдет на меня управу, если только захочет
оставить у себя. Время ожидания превратилось в мучение. Я истязала
свое воображение, представляя, что он может со мной сделать в
энтордории. Не выдерживая собственной фантазии, я приходила в
эндортеку и вынимала наугад шарики из шкатулок. То, что открывалось
мне, было страшным. То я видела себя привязанной между двух
деревьев. Кисти рук были примотаны веревкой к одному стволу, а ноги
к другому. Я извивалась под ударами. Тело, не находившее опоры,
корчилось в судорогах, колени в спазмах боли то сжимались, то
разжимались при каждом ударе плетью, жадно впивавшейся в кожу. Из
моего распахнутого в вопле рта текла слюна.
Очередной шарик эндортеки открывал моим глазам полутьму глубинной
комнаты, где Риг сомкнул цепями мои запястья и лодыжки. И я,
выгнутая белым парусом перед ним, не могла укрыться от хлестких
ударов розог, исполосовавших мою грудь. Ребра вздымались, вторя моим
крикам. Только один шарик, переливавшийся нежной бирюзой, подарил
мне мгновения нежности. Энтордория, пронизанная утренними лучами
света, показала, что я перегнулась через колени Рига, и он звонко,
как первые трели лапирги, шлепает меня по голой попке, а я только
пытаюсь скрыть свою улыбку. В эндортеке было несколько верцев, и я
не долго думая, вставила в один из них этот шарик. Я тут же
почувствовала колени моего господина под своими бедрами. Я была с
ним! Великий Тон! Я никак не могла подумать, что рука Рига так
тяжела. Могла бы случиться беда, если бы меня обнаружили не скоро.
Сколько рабыня может выдержать неконтролируемого наказания в
энтордории? К счастью меня довольно быстро разыскали и освободили от
верца. С того дня эндортеку закрыли, и мне больше не удавалось
исследовать ее тайны. Я чувствовала себя изгоем в хайме. Рабыни
обсуждали дела насущные. Им не было дела до меня, а мне до них. Я
ждала наказания. Из-за невозможности поисков понимания в эндортеке я
превратилась в сгусток нервной энергии. Мой страх перерос сознание
вины. Я больше не могла ждать.
* * *
Как долго тянулось время, пока хайме засыпал. Наконец - мимо
узорчатых коридоров, через колеблющиеся над темными провалами
мостиками, сквозь бесконечные анфилады арок я выбралась в ночь.
Укрывший меня, любимый сад вывел к площадям тано. Меня вело
беспредельное стремление мимо чужих садов, прочь из земли чингов.
Дальше был безумный бросок к ближайшей горе, когда ноги мои горели в
беге, и звезды путались в волосах. У самой горы я поймала карана,
отошедшего от гурта. Мгновения дикой борьбы женских рук,
сомкнувшихся на рогах полудикого животного - и я уже неслась вперед,
сжимая коленями бока карана. Мои ноги утопали в его белой кудрявой
шерсти. В спину мне било молочное отражение Тона. Ресницы подцепляли
ленты ветра, прорывая их в рассекающей бешеной скачке. Под утро я
позволила карану войти в реку. Зверь вместе со мной пил воду,
разбивая чуткими губами отражение галактик. Число жизней солнца
стало равно фофиру, когда я увидела кальпу. Не мою, погибшую. Это
был дом наших соседей. Каран бессильно лег на земл, когда я слезла с
него. Подойдя на подгибающихся ногах к смотровым воротам кальпы, я
подняла руки в приветственном жесте иринги. Солнце било мне в
затылок и раскрытые ладони. Оно почти прожгло меня насквозь, когда
ворота стали таять передо мной.
Я была первой иринги за всю историю кальп, вернувшейся из плена
чингов. Кальпийцы не знали, что делают с нами чинги. Но никогда они
не осмеливались бросить вызов воинам. Никогда они не пытались спасти
своих детей. Теперь я была вестником Великого Тона, и я гордо стояла
перед своими соплеменниками. Как могла, я объяснила зачем
потревожила покой кальпы. Вспомнив логику рассуждений, понятную
иринги, я добилась, чтобы главный отец кальпы благосклонно выслушал
меня. В сумерках я в последний раз подняла руки в прощальном жесте
иринги. Поняли ли мои родичи, что в моих пальцах, играющих знаками
прощания, было больше прощения? Мне здесь жалеть было нечего.
Нагрузив своего карана фруктами и водой, я обмотала белый гинд,
подаренный мне кальпийцами, вокруг талии и спокойно отправилась в
обратный путь. Гинд, пропитавшийся моим потом, отяжелевший от воды
горных рек, был моей целью. Только кальпийцы мне могли его дать.
Только он мог вырвать меня из фантазий энтордории. Только им Риг мог
наказать меня так, чтобы смыть с меня мой позор. У первых садов тано
я слепила из воздуха огненный шар - символ Великого Тона. И я шла
мимо чингов, расступавшихся перед рабыней, держа на вытянутых руках
вечно вертящийся шар жизни и смерти. Я остановилась перед самым
хайме. И так и стояла, сжав зубы и не поднимая глаз, пока ко мне
сбегались все жиители нашего дома, пока наконец в арке не показался
Риг. Я склонилась перед ним, и скользнув гибким ручьем,
распростерлась у его ног. На моих раскинутых в стороны руках лежал
гинд. Я ждала решения Рига.